Неточные совпадения
Такие-то были козаки, захотевшие
остаться и отмстить ляхам за верных товарищей и Христову
веру!
Илья Ильич и увидит после, что просто устроен мир, что не встают мертвецы из могил, что великанов, как только они заведутся, тотчас сажают в балаган, и разбойников — в тюрьму; но если пропадает самая
вера в призраки, то
остается какой-то осадок страха и безотчетной тоски.
— Например — наша
вера рукотворенного не принимат. Спасов образ, который нерукотворенный, — принимам, а прочее — не можем. Спасов-то образ — из чего? Он — из пота, из крови Христовой. Когда Исус Христос на Волхову гору крест нес, тут ему неверный Фома-апостол рушничком личико и обтер, — удостоверить себя хотел: Христос ли? Личико на полотне и
осталось — он! А вся прочая икона, это — фальшь, вроде бы как фотография ваша…
Но вопрос сей, высказанный кем-то мимоходом и мельком,
остался без ответа и почти незамеченным — разве лишь заметили его, да и то про себя, некоторые из присутствующих лишь в том смысле, что ожидание тления и тлетворного духа от тела такого почившего есть сущая нелепость, достойная даже сожаления (если не усмешки) относительно малой
веры и легкомыслия изрекшего вопрос сей.
И в отпавшем от
веры, по-современному обуржуазившемся русском человеке
остается в силе старый религиозный дуализм.
Странное чувство охватило Нехлюдова, когда он
остался один в маленькой камере, слушая тихое дыхание, прерываемое изредка стонами
Веры Ефремовны, и гул уголовных, не переставая раздававшийся за двумя дверями.
— Боже мой, ужели она до поздней ночи
остается на этих свиданиях? Да кто, что она такое эта моя статуя, прекрасная, гордая
Вера? Она там; может быть, хохочет надо мной, вместе с ним… Кто он? Я хочу знать — кто он? — в ярости сказал он вслух. — Имя, имя! Я ей — орудие, ширма, покрышка страсти… Какой страсти!
—
Останьтесь,
останьтесь! — пристала и Марфенька, вцепившись ему в плечо.
Вера ничего не говорила, зная, что он не
останется, и думала только, не без грусти, узнав его характер, о том, куда он теперь денется и куда денет свои досуги, «таланты», которые вечно будет только чувствовать в себе и не сумеет ни угадать своего собственного таланта, ни остановиться на нем и приспособить его к делу.
На этом бы и остановиться ему, отвернуться от Малиновки навсегда или хоть надолго, и не оглядываться — и все потонуло бы в пространстве, даже не такой дали, какую предполагал Райский между
Верой и собой, а двух-трехсот верст, и во времени — не годов, а пяти-шести недель, и
осталось бы разве смутное воспоминание от этой трескотни, как от кошмара.
Наконец гости собрались. Татьяна Марковна и Райский поехали проводить их до берега.
Вера простилась с Марфенькой и
осталась дома.
Райский и
Вера бросились к ней и посадили ее на диван. Принесли воды, веер, одеколону — и
Вера помогала ей оправиться. Крицкая вышла в сад, а Райский
остался с
Верой. Он быстро и злобно взглянул на нее.
Вот тут Райский поверял себя, что улетало из накопившегося в день запаса мыслей, желаний, ощущений, встреч и лиц. Оказывалось, что улетало все — и с ним
оставалась только
Вера. Он с досадой вертелся в постели и засыпал — все с одной мыслью и просыпался с нею же.
Вера через полчаса после своего обморока очнулась и поглядела вокруг. Ей освежил лицо холодный воздух из отворенного окна. Она привстала, озираясь кругом, потом поднялась, заперла окно, дошла, шатаясь, до постели и скорее упала, нежели легла на нее, и
оставалась неподвижною, покрывшись брошенным туда ею накануне большим платком.
Все встали, окружили ее, и разговор принял другое направление. Райскому надоела вся эта сцена и эти люди, он собирался уже уйти, но с приходом
Веры у него заговорила такая сильная «дружба», что он
остался, как пригвожденный к стулу.
Все слышали, что
Вера Васильевна больна, и пришли наведаться. Татьяна Марковна объявила, что
Вера накануне прозябла и на два дня
осталась в комнате, а сама внутренне страдала от этой лжи, не зная, какая правда кроется под этой подложной болезнью, и даже не смела пригласить доктора, который тотчас узнал бы, что болезни нет, а есть моральное расстройство, которому должна быть причина.
Он так целиком и хотел внести эту картину-сцену в свой проект и ею закончить роман, набросав на свои отношения с
Верой таинственный полупокров: он уезжает непонятый, не оцененный ею, с презрением к любви и ко всему тому, что нагромоздили на это простое и несложное дело люди, а она
останется с жалом — не любви, а предчувствия ее в будущем, и с сожалением об утрате, с туманными тревогами сердца, со слезами, и потом вечной, тихой тоской до замужества — с советником палаты!
Но ни Тушин, ни
Вера, ни сама Татьяна Марковна, после ее разговора с первым, не обменялись ни одним словом об этом. Туманное пятно
оставалось пятном, не только для общества, но для самих действующих лиц, то есть для Тушина и бабушки.
И Татьяна Марковна, наблюдая за
Верой, задумывалась и как будто заражалась ее печалью. Она тоже ни с кем почти не говорила, мало спала, мало входила в дела, не принимала ни приказчика, ни купцов, приходивших справляться о хлебе, не отдавала приказаний в доме. Она сидела, опершись рукой о стол и положив голову в ладони,
оставаясь подолгу одна.
Письмо оканчивалось этой строкой. Райский дочитал — и все глядел на строки, чего-то ожидая еще, стараясь прочесть за строками. В письме о самой
Вере не было почти ничего: она
оставалась в тени, а освещен один он — и как ярко!
— Надо сказать, что было: правду. Вам теперь, — решительно заключила Татьяна Марковна, — надо прежде всего выгородить себя: вы были чисты всю жизнь, таким должны и
остаться… А мы с
Верой, после свадьбы Марфеньки, тотчас уедем в Новоселово, ко мне, навсегда… Спешите же к Тычкову и скажите, что вас не было в городе накануне и, следовательно, вы и в обрыве быть не могли…
Оставался Марк, да еще
Вера, как туманные пятна.
Но он был слишком ловкий артист в своей роли, ему не хотелось вальсировать с
Верою Павловною, но он тотчас же понял, что это было бы замечено, потому от недолгого колебанья, не имевшего никакого видимого отношения ни к
Вере Павловне, ни к кому на свете,
остался в ее памяти только маленький, самый легкий вопрос, который сам по себе
остался бы незаметен даже для нее, несмотря на шепот гостьи — певицы, если бы та же гостья не нашептывала бесчисленное множество таких же самых маленьких, самых ничтожных вопросов.
«Как у меня доставало силы жить в таких гадких стеснениях? Как я могла дышать в этом подвале? И не только жила, даже
осталась здорова. Это удивительно, непостижимо. Как я могла тут вырасти с любовью к добру? Непонятно, невероятно», думала
Вера Павловна, возвращаясь домой, и чувствовала себя отдыхающей после удушья.
Вера и Лопухов
остались сидеть в чайной комнате, подле спальной, куда ушла Марья Алексевна.
Кажется, вы
останетесь без обеда от меня!» — «Да,
Вера Павловна, придется прикупить для себя что-нибудь в лавочке».
Не очень часто вспоминает
Вера Павловна прошлое своей нынешней любви; да, в настоящем так много жизни, что
остается мало времени для воспоминаний.
Переписка продолжалась еще три — четыре месяца, — деятельно со стороны Кирсановых, небрежно и скудно со стороны их корреспондента. Потом он и вовсе перестал отвечать на их письма; по всему видно было, что он только хотел передать
Вере Павловне и ее мужу те мысли Лопухова, из которых составилось такое длинное первое письмо его, а исполнив эту обязанность, почел дальнейшую переписку излишнею.
Оставшись раза два — три без ответа, Кирсановы поняли это и перестали писать.
— Ах! — вскрикнула
Вера Павловна: — я не то сказала, зачем? — Да, вы сказали только, что согласны слушать меня. Но уже все равно. Надобно же было когда-нибудь сжечь. — Говоря эти слова, Рахметов сел. — И притом
осталась копия с записки. Теперь,
Вера Павловна, я вам выражу свое мнение о деле. Я начну с вас. Вы уезжаете. Почему?
Он боялся, что когда придет к Лопуховым после ученого разговора с своим другом, то несколько опростоволосится: или покраснеет от волнения, когда в первый раз взглянет на
Веру Павловну, или слишком заметно будет избегать смотреть на нее, или что-нибудь такое; нет, он
остался и имел полное право
остаться доволен собою за минуту встречи с ней: приятная дружеская улыбка человека, который рад, что возвращается к старым приятелям, от которых должен был оторваться на несколько времени, спокойный взгляд, бойкий и беззаботный разговор человека, не имеющего на душе никаких мыслей, кроме тех, которые беспечно говорит он, — если бы вы были самая злая сплетница и смотрели на него с величайшим желанием найти что-нибудь не так, вы все-таки не увидели бы в нем ничего другого, кроме как человека, который очень рад, что может, от нечего делать, приятно убить вечер в обществе хороших знакомых.
Вера Павловна несколько раз просиживала у них поздние вечера, по их возвращении с гулянья, а еще чаще заходила по утрам, чтобы развлечь ее, когда она
оставалась одна; и когда они были одни вдвоем, у Крюковой только одно и было содержание длинных, страстных рассказов, — какой Сашенька добрый, и какой нежный, и как он любит ее!
Мастерская, узнав об этом,
осталась очень довольна:
Вера Павловна будет еще веселее обыкновенного, и надобно ждать, что прогулка будет особенно, особенно одушевлена.
Если
Вера Павловна возвращается усталая, обед бывает проще; она перед обедом сидит в своей комнате, отдыхая, и обед
остается, какой был начат при ее помощи, а докончен без нее.
Для Лопухова до сих пор
остается загадкою, зачем Марье Алексевне понадобилось знать, велел ли Филипп Эгалите креститься в папскую
веру.
—
Вера Павловна
остается одна?
Вера Павловна иногда хочет такого веселья, при котором бы
оставаться Верою Павловною.
Приехав к больному в десятом часу вечера, он просидел подле него вместе с
Верою Павловною с полчаса, потом сказал: «Теперь вы,
Вера Павловна, идите отдохнуть. Мы оба просим вас. Я
останусь здесь ночевать».
И действительно, он исполнил его удачно: не выдал своего намерения ни одним недомолвленным или перемолвленным словом, ни одним взглядом; по-прежнему он был свободен и шутлив с
Верою Павловною, по-прежнему было видно, что ему приятно в ее обществе; только стали встречаться разные помехи ему бывать у Лопуховых так часто, как прежде,
оставаться у них целый вечер, как прежде, да как-то выходило, что чаще прежнего Лопухов хватал его за руку, а то и за лацкан сюртука со словами: «нет, дружище, ты от этого спора не уйдешь так вот сейчас» — так что все большую и большую долю времени, проводимого у Лопуховых, Кирсанову приводилось просиживать у дивана приятеля.
И когда бывают сборища гостей, опять тоже как случится: иногда двери между квартирами
остаются заперты, потому что двери, соединяющие зал одной с гостиною другой, вообще заперты, а постоянно отперта только дверь между комнатою
Веры Павловны и Катерины Васильевны, — итак, иногда двери, которыми соединяются приемные комнаты,
остаются заперты; это, когда компания не велика.
—
Вера Павловна, я вам предложил свои мысли об одной стороне нашей жизни, — вы изволили совершенно ниспровергнуть их вашим планом, назвали меня тираном, поработителем, — извольте же придумывать сами, как будут устроены другие стороны наших отношений! Я считаю напрасным предлагать свои соображения, чтоб они были точно так же изломаны вами. Друг мой, Верочка, да ты сама скажи, как ты думаешь жить; наверное мне
останется только сказать: моя милая! как она умно думает обо всем!
Для религиозного самоощущения решающим
остается одно: прикосновение Божества,
вера, «яко есть» [На значение пессимизма и потребности искупления указывают с особой настойчивостью философы пессимизма Гартман и Древе.
Религия без науки в чем-то ущербна, но тем не менее
остается непоколебимой
верой: наука возвышает любую
веру и превращает ее в очевидность (нем.).].
Спасение совершилось на Голгофе, мир уже подвластен Христу, но по состоянию своему, в модальности своей, он все еще
остается от Него отчужденным, и близость эта составляет лишь предмет
веры и надежды, а не торжествующей очевидности.
Конечно,
остается недоступной человеческому уму тайной боговоплощения, каким образом воплотившийся Бог мог так закрыть Божество человечеством, чтобы оказаться способным и совершить подвиг
веры в Бога, и испытать человеческое чувство богооставленности, но это показывает именно на глубочайшую человечность
веры, ее исключительное значение и неустранимость подвига
веры для человека.].
Однако все отдельные верования, относящиеся и к области имманентного, здешнего мира, проистекают из центрального содержания
веры, являются его отдельными приложениями и разветвлениями; а главным, в сущности единственным предметом
веры,
остается одно: ЕСИ.
Возможны и постоянно появляются все новые попытки устранить или обойти этот «камень
веры», которая, однако, должна неизменно
остаться в основе всякого движения вперед по пути христианства [Вероятнее всего, имеется в виду Р. Штейнер и его книга «Христианство как мистический факт и мистерии древности» (Ереван, 1991).].
Решающим моментом
остается встреча с Богом в человеческом духе, соприкосновение трансцендентного с имманентным, акт
веры.
Можно, конечно, эту интуицию называть и
верой, и «мистическим эмпиризмом», но при этом все-таки не надо забывать основного различия, существующего между этой интуицией и религиозной
верой: такая интуиция вполне
остается в пределах эмпирически данной действительности, области «мира сего».
Места для
веры и откровения здесь не
остается, н если и можно говорить об откровениях высших сфер в смысле «посвящения», то и это посвящение, расширяя область опыта, качественно ее не переступает, ибо и иерархии эти принадлежат тоже еще к «миру», к области имманентного.
Разумеется, если эти догматы
останутся на степени отвлеченных положений, не имеющих убедительности для ума, но и не получающих жизненной силы
веры, тогда они становятся просто сухою соломой, которая легко сгорает.
Это уже фактически неверно, ибо она имеет только это же самое, а не иное содержание, лишь дает его в форме мышления; она становится, таким образом, выше формы
веры; содержание
остается тем же самым» (394). «Философия является теологией, поскольку она изображает примирение Бога с самим собой (sic!) и с природой» (395).