Неточные совпадения
— Да уж
в работниках не будете иметь недостатку. У нас целые деревни пойдут
в работы: бесхлебье такое, что и не запомним. Уж вот беда-то, что не хотите нас совсем взять, а отслужили бы
верою вам, ей-богу, отслужили. У вас всякому уму научишься, Константин Федорович. Так прикажите принять
в последний раз.
— Это — другое дело, Афанасий Васильевич. Я это делаю для спасения души, потому что
в убеждении, что этим хоть сколько-нибудь заглажу праздную жизнь, что как я ни дурен, но молитвы все-таки что-нибудь значат у
Бога. Скажу вам, что я молюсь, — даже и без
веры, но все-таки молюсь. Слышится только, что есть господин, от которого все зависит, как лошадь и скотина, которою пашем, знает чутьем того, <кто> запрягает.
Он никогда не говорил с ними о
боге и о
вере, но они хотели убить его как безбожника; он молчал и не возражал им. Один каторжный бросился было на него
в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула. Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей — не то пролилась бы кровь.
А уж упал с воза Бовдюг. Прямо под самое сердце пришлась ему пуля, но собрал старый весь дух свой и сказал: «Не жаль расстаться с светом. Дай
бог и всякому такой кончины! Пусть же славится до конца века Русская земля!» И понеслась к вышинам Бовдюгова душа рассказать давно отошедшим старцам, как умеют биться на Русской земле и, еще лучше того, как умеют умирать
в ней за святую
веру.
— Теперь благослови, мать, детей своих! — сказал Бульба. — Моли
Бога, чтобы они воевали храбро, защищали бы всегда честь лыцарскую, [Рыцарскую. (Прим. Н.
В. Гоголя.)] чтобы стояли всегда за
веру Христову, а не то — пусть лучше пропадут, чтобы и духу их не было на свете! Подойдите, дети, к матери: молитва материнская и на воде и на земле спасает.
Городничий. Ну, а что из того, что вы берете взятки борзыми щенками? Зато вы
в бога не веруете; вы
в церковь никогда не ходите; а я, по крайней мере,
в вере тверд и каждое воскресенье бываю
в церкви. А вы… О, я знаю вас: вы если начнете говорить о сотворении мира, просто волосы дыбом поднимаются.
О великий христианин Гриша! Твоя
вера была так сильна, что ты чувствовал близость
бога, твоя любовь так велика, что слова сами собою лились из уст твоих — ты их не поверял рассудком… И какую высокую хвалу ты принес его величию, когда, не находя слов,
в слезах повалился на землю!..
— Ну, что же я сделаю, если ты не понимаешь? — отозвалась она, тоже как будто немножко сердясь. — А мне думается, что все очень просто: господа интеллигенты почувствовали, что некоторые излюбленные традиции уже неудобны, тягостны и что нельзя жить, отрицая государство, а государство нестойко без церкви, а церковь невозможна без
бога, а разум и
вера несоединимы. Ну, и получается иной раз,
в поспешных хлопотах реставрации, маленькая, противоречивая чепуха.
— Мы —
бога во Христе отрицаемся, человека же — признаем! И был он, Христос, духовен человек, однако — соблазнил его Сатана, и нарек он себя сыном
бога и царем правды. А для нас — несть
бога, кроме духа! Мы — не мудрые, мы — простые. Мы так думаем, что истинно мудр тот, кого люди безумным признают, кто отметает все
веры, кроме
веры в духа. Только дух — сам от себя, а все иные
боги — от разума, от ухищрений его, и под именем Христа разум же скрыт, — разум церкви и власти.
Томилин «беспощадно, едко высмеивал тонко организованную личность, кристалл, якобы способный отразить спектры всех огней жизни и совершенно лишенный силы огня
веры в простейшую и единую мудрость мира, заключенную
в таинственном слове —
бог».
Вера Петровна писала Климу, что Робинзон, незадолго до смерти своей, ушел из «Нашего края», поссорившись с редактором, который отказался напечатать его фельетон «О прокаженных», «грубейший фельетон,
в нем этот больной и жалкий человек называл Алину «Силоамской купелью», «целебной грязью» и
бог знает как».
— Был проповедник здесь,
в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень — дурак, дерево — дурак, и
бог — дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос — умен!» А теперь — знаю: все это для утешения! Все — слова. Христос тоже — мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого горя человеческого. Остальное — дома, и
веры, и всякая роскошь, и смирение — ложь!
— Он, как Толстой, ищет
веры, а не истины. Свободно мыслить о истине можно лишь тогда, когда мир опустошен: убери из него все — все вещи, явления и все твои желания, кроме одного: познать мысль
в ее сущности. Они оба мыслят о человеке, о
боге, добре и зле, а это — лишь точки отправления на поиски вечной, все решающей истины…
— Думай себе что хочешь, — сказал Данило, — думаю и я себе. Слава
богу, ни
в одном еще бесчестном деле не был; всегда стоял за
веру православную и отчизну, — не так, как иные бродяги таскаются
бог знает где, когда православные бьются насмерть, а после нагрянут убирать не ими засеянное жито. На униатов [Униаты — принявшие унию, то есть объединение православной церкви с католической под властью римского папы.] даже не похожи: не заглянут
в Божию церковь. Таких бы нужно допросить порядком, где они таскаются.
— Гм. Вероятнее, что прав Иван. Господи, подумать только о том, сколько отдал человек
веры, сколько всяких сил даром на эту мечту, и это столько уж тысяч лет! Кто же это так смеется над человеком? Иван?
В последний раз и решительно: есть
Бог или нет? Я
в последний раз!
А ведь иные из них, ей-богу, не ниже тебя по развитию, хоть ты этому и не поверишь: такие бездны
веры и неверия могут созерцать
в один и тот же момент, что, право, иной раз кажется, только бы еще один волосок — и полетит человек «вверх тормашки», как говорит актер Горбунов.
Такое объяснение всего того, что происходило, казалось Нехлюдову очень просто и ясно, но именно эта простота и ясность и заставляли Нехлюдова колебаться
в признании его. Не может же быть, чтобы такое сложное явление имело такое простое и ужасное объяснение, не могло же быть, чтобы все те слова о справедливости, добре, законе,
вере,
Боге и т. п. были только слова и прикрывали самую грубую корысть и жестокость.
Он верил не
в то, что из хлеба сделалось тело, что полезно для души произносить много слов или что он съел действительно кусочек
Бога, —
в это нельзя верить, — а верил
в то, что надо верить
в эту
веру.
— Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока
Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна —
Бог с ней! А как эта змея, любовь, заберется
в нее, тогда с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не только девочкам моим, не пожелаю. Да ты это с чего взял: говорил, что ли, с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! — умоляющим голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.
Где
Вера не была приготовлена, там она слушала молча и следила зорко — верует ли сам апостол
в свою доктрину, есть ли у него самого незыблемая точка опоры, опыт, или он только увлечен остроумной или блестящей гипотезой. Он манил вперед образом какого-то громадного будущего, громадной свободы, снятием всех покрывал с Изиды — и это будущее видел чуть не завтра, звал ее вкусить хоть часть этой жизни, сбросить с себя старое и поверить если не ему, то опыту. «И будем как
боги!» — прибавлял он насмешливо.
— И себя тоже,
Вера.
Бог простит нас, но он требует очищения! Я думала, грех мой забыт, прощен. Я молчала и казалась праведной людям: неправда! Я была — как «окрашенный гроб» среди вас, а внутри таился неомытый грех! Вон он где вышел наружу —
в твоем грехе!
Бог покарал меня
в нем… Прости же меня от сердца…
— И слава
Богу,
Вера! Опомнись, приди
в себя немного, ты сама не пойдешь! Когда больные горячкой мучатся жаждой и просят льду — им не дают. Вчера,
в трезвый час, ты сама предвидела это и указала мне простое и самое действительное средство — не пускать тебя — и я не пущу…
Дай
Бог!» — молился он за счастье
Веры и
в эти минуты бледнел и худел — от безнадежности за свое погибающее будущее, без симпатии, без счастья, без
Веры, без всех этих и… и… и…
«Влюблена!
в экстазе!» Это казалось ей страшнее всякой оспы, кори, лихорадки и даже горячки. И
в кого бы это было? Дай
Бог, чтоб
в Ивана Ивановича! Она умерла бы покойно, если б
Вера вышла за него замуж.
— У вас какая-то сочиненная и придуманная любовь… как
в романах… с надеждой на бесконечность… словом — бессрочная! Но честно ли то, что вы требуете от меня,
Вера? Положим, я бы не назначал любви срока, скача и играя, как Викентьев, подал бы вам руку «навсегда»: чего же хотите вы еще? Чтоб «
Бог благословил союз», говорите вы, то есть чтоб пойти
в церковь — да против убеждения — дать публично исполнить над собой обряд… А я не верю ему и терпеть не могу попов: логично ли, честно ли я поступлю!..
Половину времени
Вера Павловна тихо сидела
в своей комнате одна, отсылая мужа, половину времени он сидел подле нее и успокоивал ее все теми же немногими словами, конечно, больше не словами, а тем, что голос его был ровен и спокоен, разумеется, не
бог знает как весел, но и не грустен, разве несколько выражал задумчивость, и лицо также.
К
Вере Павловне они питают беспредельное благоговение, она даже дает им целовать свою руку, не чувствуя себе унижения, и держит себя с ними, как будто пятнадцатью годами старше их, то есть держит себя так, когда не дурачится, но, по правде сказать, большею частью дурачится, бегает, шалит с ними, и они
в восторге, и тут бывает довольно много галопированья и вальсированья, довольно много простой беготни, много игры на фортепьяно, много болтовни и хохотни, и чуть ли не больше всего пения; но беготня, хохотня и все нисколько не мешает этой молодежи совершенно, безусловно и безгранично благоговеть перед
Верою Павловною, уважать ее так, как дай
бог уважать старшую сестру, как не всегда уважается мать, даже хорошая.
Религиозный имманентизм, к которому и сводится сущность психологизма
в религии, враждебно направляется против
веры в трансцендентного
Бога и тем самым уничтожает своеобразную природу религии, подвергая при этом ложному и насильственному истолкованию основные религиозные понятия.
И по христианской
вере внутритроичная жизнь Божества,
Бог в себе, представляет абсолютную, недоведомую тайну для всякой твари.
И этот незримо совершающийся
в душе жертвенный акт, непрерывная жертва
веры, которая говорит неподвижной каменной горе: ввергнись
в море, и говорит не для эксперимента, а лишь потому, что не существует для нее эта каменность и неподвижность мира, — такая
вера есть первичный, ничем не заменимый акт, и лишь он придает религии ореол трагической, жертвенной, вольной отдачи себя
Богу.
Безусловное НЕ отрицательного богословия не дает никакого логического перехода к какому бы то ни было ДА положительного учения о
Боге и мире: архангел с огненным мечом антиномии преграждает путь человеческому ведению, повелевая преклониться пред непостижимостью
в подвиге
веры.
Мотив пантеона, который все явственнее звучит
в упадающем язычестве, стремление собрать
в нем всех чтимых
богов и ни одного не пропустить (почему про запас или на всякий случай и ставился жертвенник «θεώ οίγνώστφ» — еще и неизвестному
богу), явно свидетельствует об утрате
веры в отдельных
богов, о невозможности успокоиться на политеизме, который превращается
в дурную множественность или дурную бесконечность.
В вере Бог нисходит к человеку, установляется лестница между небом и землей [Имеется
в виду «лестница Иакова», которую Иаков увидел во сне: «…лестница стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот, Ангелы Божий восходят и нисходят по ней.
[Имеется
в виду многовековой спор ариан, противопоставлявших принцип «подобносущности» Бога-Отца и Бога-Сына принципу «единосущности», который был провозглашен
в Никейском символе
веры.
Здесь стирается характерное различие между
верою и знанием: соблазн оккультизма заключается именно
в полном преодолении
веры знанием (eritis sicut dei seientes bonum et malum [Будете, как
боги, знать добро и зло (лат.).
Этот эволюционный монизм, хотя и начинает с учения о боговоплощении Иисуса, фактически упраздняет живую
веру в распятого
Бога.
Мышление
в его самодостоверности есть предмет
веры для философии, мышление для нее достовернее
Бога и достовернее мира, ибо и
Бог, и бытие взвешиваются, удостоверяются и поверяются мышлением.
Решающим моментом остается встреча с
Богом в человеческом духе, соприкосновение трансцендентного с имманентным, акт
веры.
Но единственный
в своем роде пример такого соединения ноуменального и исторического, мифа и истории, несомненно представляют евангельские события, центром которых является воплотившийся
Бог — Слово, Он же есть вместе с тем родившийся при Тиверии и пострадавший при Понтии Пилате человек Иисус: история становится здесь непосредственной и величайшей мистерией, зримой очами
веры, история и миф совпадают, сливаются через акт боговоплощения.
Августин (Исповедь), Томас Карлейль (S. Resartus), Паскаль (Мысли), Л. Толстой (Исповедь), Достоевский (Pro и contra
в «Братьях Карамазовых») и др., если каждый из нас заглянет
в свою собственную душу, рвущуюся к
Богу среди мрака сомнений, душевной немощи и отяжеления, мы поймем, какой актуальности требует
вера, притом не только
в первые моменты своего зарождения, но и
в каждый миг своего существования.
В вере не человек создает
Бога, как говорит неверие (Фейербах), но
Бог открывается человеку, а потому и человек находит
в себе
Бога или себя
в Боге.
Пускай вдумаются
в смысл тех рассказов Библии, когда
Бог, для целей религиозного строительства или для испытания
веры, разрешал или даже повелевал деяния, нравственности заведомо противоречившие: жертвоприношение единственного сына, кровавое истребление целых народов, обман, воровство.
Герои
веры, религиозные подвижники и святые, обладали различными познавательными способностями, иногда же и со всем не были одарены
в этом отношении, и, однако, это не мешало их чистому сердцу зреть
Бога, ибо путь
веры, религиозного ведения, лежит поверх пути знания [Вот какими чертами описывается религиозное ведение у одного из светильников
веры.
Вера и надежда говорят нам о чуде, т. е. о новом откровении, о творческом акте
Бога в человеке.
Вера, на которой утверждается религия, не может ограничиваться субъективным настроением, «
Богом в душе», она утверждает, что
Бог есть, как трансцендентное, есть вне меня и лишь потому есть во мне [Понятие «есть»
в применении к
Богу употребляется здесь только
в предварительном и условном значении,
в противопоставлении субъективизму.
XC, 1225): «
Вера есть недоказуемое знание (onapo δεικτος γνώσις); если же знание недоказуемо,
вера превышает, стало быть, природу; помощью ее неведомым образом, но явно мы вступаем
в единение с
Богом, превосходящее разумение (νόησιν).
Между прочим, нельзя не поражаться близостью основного и наиболее интимного мотива федоровской религии; религиозной любви к умершим отцам, к существу египетской религии, которая вся вырастает из почитания мертвых: весь ее культ и ритуал есть разросшийся похоронный обряд [Египетская религия основана на
вере в загробное существование и воскресение для новой жизни за гробом, причем культ
богов и умерших Озириса и Озирисов (ибо всякий умерший рассматривался как ипостась Озириса) сливается
в один ритуал.
Это уже фактически неверно, ибо она имеет только это же самое, а не иное содержание, лишь дает его
в форме мышления; она становится, таким образом, выше формы
веры; содержание остается тем же самым» (394). «Философия является теологией, поскольку она изображает примирение
Бога с самим собой (sic!) и с природой» (395).
Не все понятно, но
Бог во всем, и
в этом великая радость
веры и покорности.
И я верю последней, окончательной
верой в последнюю, окончательную победу
Бога над силами ада,
в Божественную Тайну,
в Бога, как Тайну, возвышающуюся над всеми категориями, взятыми из этого мира.