Неточные совпадения
Везде поперек каким бы ни
было печалям,
из которых плетется жизнь наша, весело промчится блистающая радость, как иногда блестящий экипаж с золотой упряжью, картинными конями и сверкающим блеском
стекол вдруг неожиданно пронесется мимо какой-нибудь заглохнувшей бедной деревушки, не видавшей ничего, кроме сельской телеги, и долго мужики стоят, зевая, с открытыми ртами, не надевая шапок, хотя давно уже унесся и пропал
из виду дивный экипаж.
Подошед к окну, постучал он пальцами в
стекло и закричал: «Эй, Прошка!» Чрез минуту
было слышно, что кто-то вбежал впопыхах в сени, долго возился там и стучал сапогами, наконец дверь отворилась и вошел Прошка, мальчик лет тринадцати, в таких больших сапогах, что, ступая, едва не вынул
из них ноги.
— Расстригут меня — пойду работать на завод
стекла, займусь изобретением стеклянного инструмента. Семь лет недоумеваю: почему
стекло не употребляется в музыке? Прислушивались вы зимой, в метельные ночи, когда не спится, как
стекла в окнах
поют? Я, может
быть, тысячу ночей слушал это пение и дошел до мысли, что именно
стекло, а не медь, не дерево должно дать нам совершенную музыку. Все музыкальные инструменты надобно
из стекла делать, тогда и получим рай звуков. Обязательно займусь этим.
Она привела сына в маленькую комнату с мебелью в чехлах. Два окна
были занавешены кисеей цвета чайной розы, извне их затеняла зелень деревьев, мягкий сумрак
был наполнен крепким запахом яблок, лента солнца висела в воздухе и, упираясь в маленький круглый столик, освещала на нем хоровод семи слонов
из кости и голубого
стекла. Вера Петровна говорила тихо и поспешно...
Окна
были забиты досками, двор завален множеством полуразбитых бочек и корзин для пустых бутылок, засыпан осколками бутылочного
стекла. Среди двора сидела собака, выкусывая
из хвоста репейник. И старичок с рисунка
из надоевшей Климу «Сказки о рыбаке и рыбке» — такой же лохматый старичок, как собака, — сидя на ступенях крыльца, жевал хлеб с зеленым луком.
На пороге одной
из комнаток игрушечного дома он остановился с невольной улыбкой: у стены на диване лежал Макаров, прикрытый до груди одеялом, расстегнутый ворот рубахи обнажал его забинтованное плечо; за маленьким, круглым столиком сидела Лидия; на столе стояло блюдо, полное яблок; косой луч солнца, проникая сквозь верхние
стекла окон, освещал алые плоды, затылок Лидии и половину горбоносого лица Макарова. В комнате
было душисто и очень жарко, как показалось Климу. Больной и девушка
ели яблоки.
Скрипнул ящик комода, щелкнули ножницы, разорвалась какая-то ткань, отскочил стул, и полилась вода
из крана самовара. Клим стал крутить пуговицу тужурки, быстро оторвал ее и сунул в карман. Вынул платок, помахал им, как флагом, вытер лицо, в чем оно не нуждалось. В комнате
было темно, а за окном еще темнее, и казалось, что та, внешняя, тьма может, выдавив
стекла, хлынуть в комнату холодным потоком.
Ворота всех домов тоже
были заперты, а в окнах квартиры Любомудрова несколько
стекол было выбито, и на одном
из окон нижнего этажа сорвана ставня. Калитку отперла Самгину нянька Аркадия, на дворе и в саду
было пусто, в доме и во флигеле тихо. Саша, заперев калитку, сказала, что доктор уехал к губернатору жаловаться.
Стол для ужина занимал всю длину столовой, продолжался в гостиной, и, кроме того, у стен стояло еще несколько столиков, каждый накрыт для четверых. Холодный огонь электрических лампочек
был предусмотрительно смягчен розетками
из бумаги красного и оранжевого цвета, от этого теплее блестело
стекло и серебро на столе, а лица людей казались мягче, моложе. Прислуживали два старика лакея во фраках и горбоносая, похожая на цыганку горничная. Елена Прозорова, стоя на стуле, весело командовала...
«Бедно живет», — подумал Самгин, осматривая комнатку с окном в сад; окно
было кривенькое,
из четырех
стекол, одно уже зацвело, значит — торчало в раме долгие года. У окна маленький круглый стол, накрыт вязаной салфеткой. Против кровати — печка с лежанкой, близко от печи комод, шкатулка на комоде, флаконы, коробочки, зеркало на стене. Три стула, их манерно искривленные ножки и спинки, прогнутые плетеные сиденья особенно подчеркивали бедность комнаты.
В «Медведе» кричали ура, чокались, звенело
стекло бокалов, хлопали пробки, извлекаемые
из бутылок, и
было похоже, что люди собрались на вокзале провожать кого-то. Самгин вслушался в торопливый шум, быстро снял очки и, протирая
стекла, склонил голову над столом.
Клим Самгин решил не выходить
из комнаты, но горничная, подав кофе, сказала, что сейчас придут полотеры. Он взял книгу и перешел в комнату брата. Дмитрия не
было, у окна стоял Туробоев в студенческом сюртуке; барабаня пальцами по
стеклу, он смотрел, как лениво вползает в небо мохнатая туча дыма.
Но Иноков, сидя в облаке дыма, прислонился виском к
стеклу и смотрел в окно. Офицер согнулся, чихнул под стол, поправил очки, вытер нос и бороду платком и, вынув
из портфеля пачку бланков, начал не торопясь писать. В этой его неторопливости, в небрежности заученных движений
было что-то обидное, но и успокаивающее, как будто он считал обыск делом несерьезным.
Уже темнело, когда пришли Туробоев, Лютов и сели на террасе, продолжая беседу, видимо, начатую давно. Самгин лежал и слушал перебой двух голосов.
Было странно слышать, что Лютов говорит без выкриков и визгов, характерных для него, а Туробоев — без иронии. Позванивали чайные ложки о
стекло, горячо шипела вода, изливаясь
из крана самовара, и это напомнило Климу детство, зимние вечера, когда, бывало, он засыпал пред чаем и его будил именно этот звон металла о
стекло.
Снимок — мутный, не сразу можно
было разобрать, что на нем — часть улицы, два каменных домика, рамы окон поломаны,
стекла выбиты, с крыльца на каменную площадку высунулись чьи-то ноги, вся улица засорена изломанной мебелью, валяется пианино с оторванной крышкой, поперек улицы — срубленное дерево, клен или каштан, перед деревом — костер,
из него торчит крышка пианино, а пред костром, в большом, вольтеровском кресле, поставив ноги на пишущую машинку, а винтовку между ног, сидит и смотрит в огонь русский солдат.
Рядом с рельсами, несколько ниже насыпи, ослепительно сияло на солнце здание машинного отдела, построенное
из железа и
стекла, похожее формой на огромное корыто, опрокинутое вверх дном; сквозь
стекла было видно, что внутри здания медленно двигается сборище металлических чудовищ, толкают друг друга пленные звери
из железа.
— Уйди, — повторила Марина и повернулась боком к нему, махая руками. Уйти не хватало силы, и нельзя
было оторвать глаз от круглого плеча, напряженно высокой груди, от спины, окутанной массой каштановых волос, и от плоской серенькой фигурки человека с глазами
из стекла. Он видел, что янтарные глаза Марины тоже смотрят на эту фигурку, — руки ее поднялись к лицу; закрыв лицо ладонями, она странно качнула головою, бросилась на тахту и крикнула пьяным голосом, топая голыми ногами...
Дом американского консула Каннингама, который в то же время и представитель здесь знаменитого американского торгового дома Россель и Ко, один
из лучших в Шанхае. Постройка такого дома обходится ‹в› 50 тысяч долларов. Кругом его парк, или, вернее, двор с деревьями. Широкая веранда опирается на красивую колоннаду. Летом, должно
быть, прохладно: солнце не ударяет в
стекла, защищаемые посредством жалюзи. В подъезде, под навесом балкона, стояла большая пушка, направленная на улицу.
Мы шли по полям, засеянным разными овощами. Фермы рассеяны саженях во ста пятидесяти или двухстах друг от друга. Заглядывали в домы; «Чинь-чинь», — говорили мы жителям: они улыбались и просили войти.
Из дверей одной фермы выглянул китаец, седой, в очках с огромными круглыми
стеклами, державшихся только на носу. В руках у него
была книга. Отец Аввакум взял у него книгу, снял с его носа очки, надел на свой и стал читать вслух по-китайски, как по-русски. Китаец и рот разинул. Книга
была — Конфуций.
Когда-то зеленая крыша давно проржавела, во многих местах листы совсем отстали, и из-под них, как ребра, выглядывали деревянные стропила; лепные карнизы и капители коринфских колонн давно обвалились, штукатурка отстала, резные балясины на балконе давно выпали, как гнилые зубы,
стекол в рамах второго этажа и в мезонине не
было, и амбразуры окон глядели, как выколотые глаза.
26 числа небо начало хмуриться. Порывистый ветер гнал тучи в густой туман. Это
был плохой признак. Ночью пошел дождь с ветром, который не прекращался подряд 3 суток. 28-го числа разразилась сильная буря с проливным дождем. Вода
стекала с гор стремительными потоками; реки переполнились и вышли
из берегов; сообщение поста Ольги с соседними селениями прекратилось.
Как ярко освещен зал, чем же? — нигде не видно ни канделябров, ни люстр; ах, вот что! — в куполе зала большая площадка
из матового
стекла, через нее льется свет, — конечно, такой он и должен
быть: совершенно, как солнечный, белый, яркий и мягкий, — ну, да, это электрическое освещение.
В 1905 году он
был занят революционерами, обстреливавшими отсюда сперва полицию и жандармов, а потом войска. Долго не могли взять его. Наконец, поздно ночью подошел большой отряд с пушкой. Предполагалось громить дом гранатами. В трактире ярко горели огни. Войска окружили дом, приготовились стрелять, но парадная дверь оказалась незаперта. Разбив
из винтовки несколько
стекол, решили штурмовать. Нашелся один смельчак, который вошел и через минуту вернулся.
С утра толпы народа запрудили улицу, любуясь на щегольской фасад «нового стиля» с фронтоном, на котором вместо княжеского герба белелось что-то
из мифологии, какие-то классические фигуры. На тротуаре
была толчея людей, жадно рассматривавших сквозь зеркальные
стекла причудливые постройки
из разных неведомых доселе Москве товаров.
Впереди всех стояла в дни свадебных балов белая, золоченая, вся в
стеклах свадебная карета, в которой привозили жениха и невесту
из церкви на свадебный пир: на паре крупных лошадей в белоснежной сбруе, под голубой, если невеста блондинка, и под розовой, если невеста брюнетка, шелковой сеткой. Жених во фраке и белом галстуке и невеста, вся в белом, с венком флердоранжа и с вуалью на голове,
были на виду прохожих.
Было что-то особенно приветливое в этом беленьком храме с его небольшими звонкими колоколами и звуками органа, вырывавшимися из-за цветных
стекол и носившимися над могилами.
Трудно сказать, что могло бы
из этого выйти, если бы Перетяткевичи успели выработать и предложить какой-нибудь определенный план: идти толпой к генерал — губернатору, пустить камнями в окна исправницкого дома… Может
быть, и ничего бы не случилось, и мы разбрелись бы по домам, унося в молодых душах ядовитое сознание бессилия и ненависти. И только,
быть может, ночью забренчали бы
стекла в генерал — губернаторской комнате, давая повод к репрессиям против крамольной гимназии…
Я вскочил с постели, вышиб ногами и плечами обе рамы окна и выкинулся на двор, в сугроб снега. В тот вечер у матери
были гости, никто не слыхал, как я бил
стекла и ломал рамы, мне пришлось пролежать в снегу довольно долго. Я ничего не сломал себе, только вывихнул руку
из плеча да сильно изрезался
стеклами, но у меня отнялись ноги, и месяца три я лежал, совершенно не владея ими; лежал и слушал, как всё более шумно живет дом, как часто там, внизу, хлопают двери, как много ходит людей.
В саду дела мои пошли хорошо: я выполол, вырубил косарем бурьян, обложил яму по краям, где земля оползла, обломками кирпичей, устроил
из них широкое сиденье, — на нем можно
было даже лежать. Набрал много цветных
стекол и осколков посуды, вмазал их глиной в щели между кирпичами, — когда в яму смотрело солнце, всё это радужно разгоралось, как в церкви.
Рядом с дверью в стене
было маленькое окошко — только голову просунуть; дядя уже вышиб
стекло из него, и оно, утыканное осколками, чернело, точно выбитый глаз.
Он сидел на краю печи, свесив ноги, глядя вниз, на бедный огонь свечи; ухо и щека его
были измазаны сажей, рубаха на боку изорвана, я видел его ребра, широкие, как обручи. Одно
стекло очков
было разбито, почти половинка
стекла вывалилась
из ободка, и в дыру смотрел красный глаз, мокрый, точно рана. Набивая трубку листовым табаком, он прислушивался к стонам роженицы и бормотал бессвязно, напоминая пьяного...
Старик слегка постучал в
стекло: ответа не
было; он постучал еще и еще раз,
из хаты не
было ни звука, ни оклика; даже стоны стихли.
Луша покраснела от удовольствия; у нее, кроме бус
из дутого
стекла, ничего не
было, а тут
были настоящие кораллы. Это движение не ускользнуло от зоркого взгляда Раисы Павловны, и она поспешила им воспользоваться. На сцену появились браслеты, серьги, броши, колье. Все это примеривалось перед зеркалом и ценилось по достоинству. Девушке особенно понравилась брошь
из восточного изумруда густого кровяного цвета; дорогой камень блестел, как сгусток свежезапекшейся крови.
Но, к счастью, между мной и диким зеленым океаном —
стекло Стены. О великая, божественно-ограничивающая мудрость стен, преград! Это, может
быть, величайшее
из всех изобретений. Человек перестал
быть диким животным только тогда, когда он построил первую стену. Человек перестал
быть диким человеком только тогда, когда мы построили Зеленую Стену, когда мы этой Стеной изолировали свой машинный, совершенный мир — от неразумного, безобразного мира деревьев, птиц, животных…
Сидел в коридоре на подоконнике против двери — все чего-то ждал, тупо, долго. Слева зашлепали шаги. Старик: лицо — как проколотый, пустой, осевший складками пузырь — и
из прокола еще сочится что-то прозрачное, медленно
стекает вниз. Медленно, смутно понял: слезы. И только когда старик
был уже далеко — я спохватился и окликнул его...
Корпус «Интеграла» почти готов: изящный удлиненный эллипсоид
из нашего
стекла — вечного, как золото, гибкого, как сталь. Я видел: изнутри крепили к стеклянному телу поперечные ребра — шпангоуты, продольные — стрингера; в корме ставили фундамент для гигантского ракетного двигателя. Каждые 3 секунды могучий хвост «Интеграла»
будет низвергать пламя и газы в мировое пространство — и
будет нестись, нестись — огненный Тамерлан счастья…
Спрятать? Но куда: все —
стекло. Сжечь? Но
из коридора и
из соседних комнат — увидят. И потом, я уже не могу, не в силах истребить этот мучительный — и может
быть, самый дорогой мне — кусок самого себя.
Есть идеи глиняные — и
есть идеи, навеки изваянные
из золота или драгоценного нашего
стекла. И чтобы определить материал идеи, нужно только капнуть на него сильнодействующей кислотой. Одну
из таких кислот знали и древние: reductio ad finem. Кажется, это называлось у них так; но они боялись этого яда, они предпочитали видеть хоть какое-нибудь, хоть глиняное, хоть игрушечное небо, чем синее ничто. Мы же — слава Благодетелю — взрослые, и игрушки нам не нужны.
Ромашов выгреб
из камышей. Солнце село за дальними городскими крышами, и они черно и четко выделялись в красной полосе зари. Кое-где яркими отраженными огнями играли оконные
стекла. Вода в сторону зари
была розовая, гладкая и веселая, но позади лодки она уже сгустилась, посинела и наморщилась.
Еще печальнее
было видеть оставленные дачи с их внезапным простором, пустотой и оголенностью, с изуродованными клумбами, разбитыми
стеклами, брошенными собаками и всяческим дачным сором
из окурков, бумажек, черепков, коробочек и аптекарских пузырьков.
Мы, сотрудники, собирались обыкновенно по четвергам, приходили часам к трем, усаживались
пить чай
из никогда не чищенного огромного самовара,
пили из дешевых, пузырчатых, зеленого
стекла стаканов, с оловянными ложечками.
И вот икона
была в одну ночь ограблена,
стекло киота выбито, решетка изломана и
из венца и ризы
было вынуто несколько камней и жемчужин, не знаю, очень ли драгоценных.
Она назвала первое попавшееся на язык имя и отчество. Это
был старый, уморительный прием, «трюк», которым когда-то спасся один
из ее друзей от преследования сыщика. Теперь она употребила его почти бессознательно, и это подействовало ошеломляющим образом на первобытный ум грека. Он поспешно вскочил со скамейки, приподнял над головой белую фуражку, и даже при слабом свете, падавшем сквозь
стекла над салоном, она увидела, как он быстро и густо покраснел.
Каждый
из них старался дробить его мысли и, точно осколок
стекла, отражал своим изломом души какую-то малую частицу, не обнимая всего, но в каждом
был скрыт «свой бубенчик» — и, если встряхнуть человека умело, он отвечал приветно, хотя неуверенно.
Едва только произнес Фома последнее слово, как дядя схватил его за плечи, повернул, как соломинку, и с силою бросил его на стеклянную дверь, ведшую
из кабинета во двор дома. Удар
был так силен, что притворенные двери растворились настежь, и Фома, слетев кубарем по семи каменным ступенькам, растянулся на дворе. Разбитые
стекла с дребезгом разлетелись по ступеням крыльца.
Нижние
стекла у окон его кабинета завесились непроницаемыми тканями, возле двух черепов явилась небольшая Венера; везде выросли, как
из земли, гипсовые головы с выражением ужаса, стыда, ревности, доблести — так, как их понимает ученое ваяние, то
есть так, как эти страсти не являются в натуре.
В три часа убранная Вава сидела в гостиной, где уж с половины третьего
было несколько гостей и поднос, стоявший перед диваном, утратил уже половину икры и балыка, как вдруг вошел лакей и подал Карпу Кондратьичу письмо. Карп Кондратьич достал
из кармана очки, замарал им
стекла грязным платком и, как-то, должно
быть, по складам, судя по времени, прочитавши записку в две строки, возвестил голосом, явно не спокойным...
Я ехал, ничего не видя сквозь запертое матовое
стекло, а опустить его не решался. Страшно хотелось
пить после «трезвиловки» и селянки, и как я обрадовался, вынув
из кармана пальто бутылку. Оказался «Шато-ля Роз». А не
будь этой бутылки — при томящей жажде я
был бы вынужден выдать свое присутствие, что
было бы весьма рискованно.
Для избежания всего этого фабричными ребятами придуман
был следующий порядок: постороннее лицо, нуждавшееся в ком-нибудь
из них, должно
было прежде всего обойти весь нижний ряд окон, высмотреть какое-нибудь знакомое лицо, ближайшее к окну, и затем слегка постучать пальцем в
стекло.
Илья молчал, улыбался. В комнате
было тепло, чисто, пахло вкусным чаем и ещё чем-то, тоже вкусным. В клетках, свернувшись в пушистые комки, спали птички, на стенах висели яркие картинки. Маленькая этажерка, в простенке между окон,
была уставлена красивыми коробочками из-под лекарств, курочками
из фарфора, разноцветными пасхальными яйцами
из сахара и
стекла. Всё это нравилось Илье, навевая тихую, приятную грусть.