Неточные совпадения
Быть можно дельным человеком
И думать о красе ногтей:
К чему бесплодно спорить с веком?
Обычай деспот меж людей.
Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде
был педант
И то, что мы назвали франт.
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня едет в маскарад.
— Право, я
боюсь на первых-то порах, чтобы как-нибудь не понести убытку. Может
быть, ты, отец мой, меня обманываешь, а они того… они больше как-нибудь стоят.
Откуда возьмется и надутость и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать голову и придумывать, с кем и как, и сколько нужно говорить, как на кого смотреть, всякую минуту
будет бояться, чтобы не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец врать всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий человек с капиталом, приобретенным на службе?
Он спешил не потому, что
боялся опоздать, — опоздать он не
боялся, ибо председатель
был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно
было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам в себе чувствовал желание скорее как можно привести дела к концу; до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
Мы
были уж на средине, в самой быстрине, когда она вдруг на седле покачнулась. «Мне дурно!» — проговорила она слабым голосом… Я быстро наклонился к ней, обвил рукою ее гибкую талию. «Смотрите наверх, — шепнул я ей, — это ничего, только не
бойтесь; я с вами».
Вера больна, очень больна, хотя в этом и не признается; я
боюсь, чтобы не
было у нее чахотки или той болезни, которую называют fievre lente [Fievre lente — медленная, изнурительная лихорадка.] — болезнь не русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия.
Однако мне всегда
было странно: я никогда не делался рабом любимой женщины; напротив, я всегда приобретал над их волей и сердцем непобедимую власть, вовсе об этом не стараясь. Отчего это? — оттого ли что я никогда ничем очень не дорожу и что они ежеминутно
боялись выпустить меня из рук? или это — магнетическое влияние сильного организма? или мне просто не удавалось встретить женщину с упорным характером?
Ведь
есть люди, которые безотчетно
боятся пауков, тараканов, мышей…
Я схватил бумаги и поскорее унес их,
боясь, чтоб штабс-капитан не раскаялся. Скоро пришли нам объявить, что через час тронется оказия; я велел закладывать. Штабс-капитан вошел в комнату в то время, когда я уже надевал шапку; он, казалось, не готовился к отъезду; у него
был какой-то принужденный, холодный вид.
— Все… только говорите правду… только скорее… Видите ли, я много думала, стараясь объяснить, оправдать ваше поведение; может
быть, вы
боитесь препятствий со стороны моих родных… это ничего; когда они узнают… (ее голос задрожал) я их упрошу. Или ваше собственное положение… но знайте, что я всем могу пожертвовать для того, которого люблю… О, отвечайте скорее, сжальтесь… Вы меня не презираете, не правда ли?
— А что, стыда буржуазного, что ли, испугались? Это может
быть, что и испугались, да сами того не знаете, — потому молодо! А все-таки не вам бы
бояться али там стыдиться явки с повинною.
— То
есть не то чтобы… видишь, в последнее время, вот как ты заболел, мне часто и много приходилось об тебе поминать… Ну, он слушал… и как узнал, что ты по юридическому и кончить курса не можешь, по обстоятельствам, то сказал: «Как жаль!» Я и заключил… то
есть все это вместе, не одно ведь это; вчера Заметов… Видишь, Родя, я тебе что-то вчера болтал в пьяном виде, как домой-то шли… так я, брат,
боюсь, чтоб ты не преувеличил, видишь…
Лицо Свидригайлова искривилось в снисходительную улыбку; но ему
было уже не до улыбки. Сердце его стукало, и дыхание спиралось в груди. Он нарочно говорил громче, чтобы скрыть свое возраставшее волнение; но Дуня не успела заметить этого особенного волнения; уж слишком раздражило ее замечание о том, что она
боится его, как ребенок, и что он так для нее страшен.
Она всегда протягивала ему свою руку робко, иногда даже не подавала совсем, как бы
боялась, что он оттолкнет ее. Он всегда как бы с отвращением брал ее руку, всегда точно с досадой встречал ее, иногда упорно молчал во все время ее посещения. Случалось, что она трепетала его и уходила в глубокой скорби. Но теперь их руки не разнимались; он мельком и быстро взглянул на нее, ничего не выговорил и опустил свои глаза в землю. Они
были одни, их никто не видел. Конвойный на ту пору отворотился.
«Если о сю пору я так
боюсь, что же
было бы, если б и действительно как-нибудь случилось до самого дела дойти?..» — подумал он невольно, проходя в четвертый этаж.
— А я так даже подивился на него сегодня, — начал Зосимов, очень обрадовавшись пришедшим, потому что в десять минут уже успел потерять нитку разговора с своим больным. — Дня через три-четыре, если так пойдет, совсем
будет как прежде, то
есть как
было назад тому месяц, али два… али, пожалуй, и три? Ведь это издалека началось да подготовлялось… а? Сознаётесь теперь, что, может, и сами виноваты
были? — прибавил он с осторожною улыбкой, как бы все еще
боясь его чем-нибудь раздражить.
— Слава богу! А как мы
боялись именно этого, я и Софья Семеновна! Стало
быть, ты в жизнь еще веруешь: слава богу, слава богу!
Всего ужаснее
было для него встретиться с этим человеком опять: он ненавидел его без меры, бесконечно, и даже
боялся своею ненавистью как-нибудь обнаружить себя.
— Оставьте, оставьте меня все! — в исступлении вскричал Раскольников. — Да оставите ли вы меня, наконец, мучители! Я вас не
боюсь! Я никого, никого теперь не
боюсь! Прочь от меня! Я один хочу
быть, один, один, один!
— Хоть я и знаю, что вы человек… без чести, но я вас нисколько не
боюсь. Идите вперед, — сказала она, по-видимому спокойно, но лицо ее
было очень бледно.
Последнее обстоятельство
было уж слишком необъяснимо и сильно беспокоило Дуню; ей приходила мысль, что мать, пожалуй, предчувствует что-нибудь ужасное в судьбе сына и
боится расспрашивать, чтобы не узнать чего-нибудь еще ужаснее.
Пуще всего
боялся он, вот уже несколько лет, обличения, и это
было главнейшим основанием его постоянного, преувеличенного беспокойства, особенно при мечтах о перенесении деятельности своей в Петербург.
Прежде, когда случалось ему представлять все это в воображении, он иногда думал, что очень
будет бояться.
— Если бы только толчок ему какой-нибудь благоприятный, вот бы чего! Давеча он
был в силах… Знаешь, у него что-то
есть на уме! Что-то неподвижное, тяготящее… Этого я очень
боюсь; непременно!
Может
быть, он даже и нарочно так ходит, чтобы показать, что он никого не
боится.
— Я
боюсь и пугаюсь? Пугаюсь вас? Скорее вам
бояться меня, cher ami. [милый друг (фр.).] И какая, однако ж, дичь… А впрочем, я охмелел, я это вижу; чуть
было опять не проговорился. К черту вино! Эй, воды!
— А я так уверена, что он и завтра
будет то же говорить… об этом, — отрезала Авдотья Романовна и уж, конечно, это
была загвоздка, потому что тут
был пункт, о котором Пульхерия Александровна слишком
боялась теперь заговаривать.
— Боже мой! — воскликнула Пульхерия Александровна, — думала ли я, что
буду бояться свидания с сыном, с моим милым, милым Родей, как теперь
боюсь!.. Я
боюсь, Дмитрий Прокофьич! — прибавила она, робко взглянув на него.
Есть ли чего
бояться собственно ему или нет?
Стараясь развязать снурок и оборотясь к окну, к свету (все окна у ней
были заперты, несмотря на духоту), она на несколько секунд совсем его оставила и стала к нему задом. Он расстегнул пальто и высвободил топор из петли, но еще не вынул совсем, а только придерживал правою рукой под одеждой. Руки его
были ужасно слабы; самому ему слышалось, как они, с каждым мгновением, все более немели и деревенели. Он
боялся, что выпустит и уронит топор… вдруг голова его как бы закружилась.
Он
был должен кругом хозяйке и
боялся с нею встретиться.
Он шел скоро и твердо, и хоть чувствовал, что весь изломан, но сознание
было при нем.
Боялся он погони,
боялся, что через полчаса, через четверть часа уже выйдет, пожалуй, инструкция следить за ним; стало
быть, во что бы ни стало надо
было до времени схоронить концы. Надо
было управиться, пока еще оставалось хоть сколько-нибудь сил и хоть какое-нибудь рассуждение… Куда же идти?
Такая ходьба из угла в угол, в раздумье,
была обыкновенною привычкою Авдотьи Романовны, и мать всегда как-то
боялась нарушать в такое время ее задумчивость.
Соня
боялась его, и пред нею ли
было ему стыдиться?
Будь Авдотья Романовна одета как королева, то, кажется, он бы ее совсем не
боялся; теперь же, может именно потому, что она так бедно одета и что он заметил всю эту скаредную обстановку, в сердце его вселился страх, и он стал
бояться за каждое слово свое, за каждый жест, что
было, конечно, стеснительно для человека и без того себе не доверявшего.
— Вставай, идем! Все спят, не
бойся! Подымешь ли ты хоть один из этих хлебов, если мне
будет несподручно захватить все?
Молодые козаки ехали смутно и удерживали слезы,
боясь отца, который, с своей стороны,
был тоже несколько смущен, хотя старался этого не показывать.
— Послушай-ка, — вдруг начал он, выпучив глаза и чему-то обрадовавшись, так что хмель почти прошел, — да нет,
боюсь, не скажу, не выпущу из головы такую птицу. Вот сокровище-то залетело…
Выпьем, кум,
выпьем скорей!
Но я не
боюсь за будущие слезы; я
буду плакать не напрасно: я купила ими что-нибудь…
Перед ней самой снималась завеса, развивалось прошлое, в которое до этой минуты она
боялась заглянуть пристально. На многое у ней открывались глаза, и она смело бы взглянула на своего собеседника, если б не
было темно.
—
Боюсь зависти: ваше счастье
будет для меня зеркалом, где я все
буду видеть свою горькую и убитую жизнь; а ведь уж я жить иначе не стану, не могу.
— Ольга! Пусть
будет все по-вчерашнему, — умолял он, — я не
буду бояться ошибок.
Узнал Илья Ильич, что нет бед от чудовищ, а какие
есть — едва знает, и на каждом шагу все ждет чего-то страшного и
боится. И теперь еще, оставшись в темной комнате или увидя покойника, он трепещет от зловещей, в детстве зароненной в душу тоски; смеясь над страхами своими поутру, он опять бледнеет вечером.
Он
был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее
будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением,
боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Если сон
был страшный — все задумывались,
боялись не шутя; если пророческий — все непритворно радовались или печалились, смотря по тому, горестное или утешительное снилось во сне. Требовал ли сон соблюдения какой-нибудь приметы, тотчас для этого принимались деятельные меры.
— Нет, ошибается: и как иногда гибельно! Но у вас до сердца и не доходило, — прибавил он, — воображение и самолюбие с одной стороны, слабость с другой… А вы
боялись, что не
будет другого праздника в жизни, что этот бледный луч озарит жизнь и потом
будет вечная ночь…
— Вы
боитесь, — возразила она колко, — упасть «на дно бездны»; вас пугает будущая обида, что я разлюблю вас!.. «Мне
будет худо», пишете вы…
— Вот я этого и
боялся, когда не хотел просить вас
петь… Что скажешь, слушая в первый раз? А сказать надо. Трудно
быть умным и искренним в одно время, особенно в чувстве, под влиянием такого впечатления, как тогда…
Зато она не
боится сквозного ветра, ходит легко одетая в сумерки — ей ничего! В ней играет здоровье; кушает она с аппетитом; у ней
есть любимые блюда; она знает, как и готовить их.
— Не
бойся, — сказал он, — ты, кажется, не располагаешь состареться никогда! Нет, это не то… в старости силы падают и перестают бороться с жизнью. Нет, твоя грусть, томление — если это только то, что я думаю, — скорее признак силы… Поиски живого, раздраженного ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство жизнью… Это грусть души, вопрошающей жизнь о ее тайне… Может
быть, и с тобой то же… Если это так — это не глупости.