Неточные совпадения
Растет оно, как нарыв, с эдакой дергающей
болью, и размышления нимало не мешают его росту.
А иуда Петро чтобы не мог подняться из земли, чтобы рвался грызть и себе, но грыз бы самого себя, а кости его
росли бы, чем дальше, больше, чтобы чрез то еще сильнее становилась его
боль.
Дни нездоровья были для меня большими днями жизни. В течение их я, должно быть, сильно
вырос и почувствовал что-то особенное. С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и
боли, своей и чужой.
— А вот же
растет, и тветы у нее под землей тветут. Помада опять охнул и махнул рукой, удерживая смех, причинявший ему
боль.
— Вы посмотрите, какой ужас! Кучка глупых людей, защищая свою пагубную власть над народом, бьет, душит, давит всех.
Растет одичание, жестокость становится законом жизни — подумайте! Одни бьют и звереют от безнаказанности,
заболевают сладострастной жаждой истязаний — отвратительной болезнью рабов, которым дана свобода проявлять всю силу рабьих чувств и скотских привычек. Другие отравляются местью, третьи, забитые до отупения, становятся немы и слепы. Народ развращают, весь народ!
— И сами теперь об этом тужим, да тогда, вишь, мода такая была: все вдруг с места снялись, всей гурьбой пошли к мировому. И что тогда только было — страсть! И не кормит-то барин, и бьет-то! Всю, то есть, подноготную разом высказали. Пастух у нас жил, вроде как без рассудка. Болонa у него на лбу
выросла, так он на нее все указывал:
болит! А господин Елпатьев на разборку-то не явился. Ну, посредник и выдал всем разом увольнительные свидетельства.
Во всем чары да чудеса мерещились Передонову, галлюцинации его ужасали, исторгая из его груди безумный вой и визги. Недотыкомка являлась ему то кровавою, то пламенною, она стонала и ревела, и рев ее ломил голову Передонову нестерпимою
болью. Кот
вырастал до страшных размеров, стучал сапогами и прикидывался рыжим рослым усачом.
Росла, расширяя грудь до
боли, выжимая слёзы, жалость, к ней примешивалась обида на кого-то, — захотелось бежать в город, встать там на площади — на видном для всех месте — и говорить мимо идущим...
Глаза её, поднятые вверх, налились слезами, как цветы
росой, а лицо исказилось в судороге душевной
боли.
Сижу иногда у его кроватки, и вместо радости, вдруг, без всякой внешней причины, поднимается со дна души какая-то давящая грусть, которая
растет,
растет и вдруг становится немою, жестокой
болью; готова бы, кажется, умереть.
Долинский задыхался, а светляки перед ним все мелькали, и зеленые майки качались на гнутких стеблях травы и наполняли своим удушливым запахом неподвижный воздух, а трава все
растет,
растет, и уж Долинскому и нечем дышать, и негде повернуться. От страшной, жгучей
боли в груди он болезненно вскрикнул, но голос его беззвучно замер в сонном воздухе пустыни, и только переросшая траву задумчивая пальма тихо покачала ему своей печальной головкой.
Оттого, что я каждый день в гимназии и потом даю уроки до вечера, у меня постоянно
болит голова и такие мысли, точно я уже состарилась. И в самом деле, за эти четыре года, пока служу в гимназии, я чувствую, как из меня выходят каждый день по каплям и силы и молодость. И только
растет и крепнет одна мечта…
С момента, когда он велел Гавриле грести тише, Гаврилу снова охватило острое выжидательное напряжение. Он весь подался вперед, во тьму, и ему казалось, что он
растет, — кости и жилы вытягивались в нем с тупой
болью, голова, заполненная одной мыслью,
болела, кожа на спине вздрагивала, а в ноги вонзались маленькие, острые и холодные иглы. Глаза ломило от напряженного рассматриванья тьмы, из которой — он ждал — вот-вот встанет нечто и гаркнет на них: «Стой, воры!..»
Хозяин дома вдруг словно
вырос из-под полу возле самого локтя Владимира Сергеича (Гаврила Степаныч носил сапоги без каблуков и потому двигался безо всякого шума) и начал его удерживать, уверяя, что за ужином будет икра первый сорт; но Владимир Сергеич отговорился головною
болью.
А я у вас — его предтеча;
я — где
боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
ра́спял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность
растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!
В душе мельника
выросла странная сладкая
боль, точно льдина тоски, давившая его сердце, таяла, распадалась на куски, и они кололи его там, внутри.
*
А за Белградом,
Окол Харькова,
Кровью ярь мужиков
Перехаркана.
Бедный люд в Москву
Босиком бежит.
И от стона, о от рева
Вся земля дрожит.
Ищут хлеба они,
Просят милости,
Ну и как же злобной воле
Тут не
вырасти?
У околицы
Гуляй-полевой
Собиралися
Буйны головы.
Да как стали жечь,
Как давай палить.
У Деникина
Аж живот
болит.
А вот у самых ваших ног
растет здесь благовонный девясил, он утоляет
боли груди; подальше два шага от вас, я вижу огневой жабник, который лечит черную немочь; вон там на камнях
растет верхоцветный исоп, от удушья; вон ароматная марь, против нервов; рвотный капытень; сон-трава от прострела; кустистый дрок; крепящая расслабленных алиела; вон болдырян, от детского родилища и мадрагары, от которых спят убитые тоской и страданием.
Я брожу, как тень, ничего не делаю, печенка моя
растет и
растет… А время между тем идет и идет, я старею, слабею; гляди, не сегодня-завтра
заболею инфлуэнцей и умру, и потащат меня на Ваганьково; будут вспоминать обо мне приятели дня три, а потом забудут, и имя мое перестанет быть даже звуком… Жизнь не повторяется, и уж коли ты не жил в те дни, которые были тебе даны однажды, то пищи пропало… Да, пропало, пропало!
Я вижу перед собой угрюмое бледное лицо, пламенные глаза, прекрасную, гордую голову, и в груди моей разливается огонь сочувствия, жалости безысходной тоски. Мне до
боли жаль этого несчастного, одинокого Мцыри… Представляю в его положении себя… Жаль и себя, безумно жаль. Он, я — все смешивается… Ах, как грустно и как сладко! Какая-то волна поднимается со дна души и захлестывает меня. Накатила, подхватила и понесла. Голос мой крепнет и
растет.
Его неуживчивый, крутой нрав прорывался все чаще, природная живость и веселость уступали место тоске, воспоминания приносили не утешение, а жгучую
боль. Мелкие неудовольствия
вырастали до крупных неприятностей, размолвки до вражды, изыскательность переходила в придирчивость.
Они даже старую лошадь не убивают, а дают ей по силам работу; они кормят семейство, ягнят, поросят, щенят, ожидая от них пользы; так как же они не будут кормить нужного человека, когда он
заболеет, и как же не найдут посильной работы старому и малому, и как же не станут
выращивать людей, которые будут на них же работать?