Неточные совпадения
У ней
жила дальняя родственница, племянница кажется, глухонемая, девочка лет пятнадцати и даже четырнадцати, которую эта Ресслих беспредельно ненавидела и каждым куском попрекала; даже бесчеловечно
била.
И с самим человеком творилось столько непонятного: живет-живет человек долго и хорошо — ничего, да вдруг заговорит такое непутное, или учнет кричать не своим голосом, или бродить сонный по ночам; другого, ни с того ни с сего, начнет коробить и
бить оземь. А перед тем как сделаться этому, только что курица прокричала петухом да ворон прокаркал над крышей.
Городничий (
бьет себя по лбу).Как я — нет, как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!.. Тридцать лет
живу на службе; ни один купец, ни подрядчик не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов! (махнул рукой)нечего и говорить про губернаторов…
— Жид —
жить, а мы его —
бить! Эх, Игнаша! Ребята — поддерживай! Красота наша ты, Игнат Петров. Защита!
— Бир, — сказал Петров, показывая ей два пальца. — Цвей бир! [Пару пива! (нем.)] Ничего не понимает, корова. Черт их знает, кому они нужны, эти мелкие народы? Их надобно выселить в Сибирь, вот что! Вообще — Сибирь заселить инородцами. А то, знаете,
живут они на границе, все эти латыши, эстонцы, чухонцы, и тяготеют к немцам. И все — революционеры. Знаете, в пятом году, в Риге, унтер-офицерская школа отлично расчесала латышей,
били их, как бешеных собак. Молодцы унтер-офицеры, отличные стрелки…
Он спал на голой земле и только в сильные морозы позволял себе укрыться на пожарном сеновале; вместо подушки клал под головы́ камень; вставал с зарею, надевал вицмундир и тотчас же
бил в барабан; курил махорку до такой степени вонючую, что даже полицейские солдаты и те краснели, когда до обоняния их доходил запах ее; ел лошадиное мясо и свободно пережевывал воловьи
жилы.
Ему чудилось, что будто кто-то сильный влез в него и ходил внутри его и
бил молотами по сердцу, по
жилам… так страшно отдался в нем этот смех!
Налгал третьего года, что жена у него умерла и что он уже женат на другой, и ничего этого не было, представь себе: никогда жена его не умирала,
живет и теперь и его
бьет каждые три дня по разу.
Уж и
били его воры за правду, а он все свое. Почему такая правда
жила в ребенке — никто не знал. Покойный старик грибник объяснял по-своему эту черту своего любимца...
Крюкова попробовала
жить горничною еще в двух — трех семействах; но везде было столько тревог и неприятностей, что уж лучше было поступить в швеи, хоть это и было прямым обречением себя на быстрое развитие болезни: ведь болезнь все равно развивалась
бью и от неприятностей, — лучше же подвергаться той же судьбе без огорчений, только от одной работы.
Мальчики выросли большие и стали красивые и сильные. Они
жили в лесу недалеко от того города, где
жил Амулий, научились
бить зверей и тем кормились. Народ узнал их и полюбил за их красоту. Большого прозвали Ромулом, а меньшого — Ремом.
А Платон-то, как драгун свалился, схватил его за ноги и стащил в творило, так его и бросил, бедняжку, а еще он был
жив; лошадь его стоит, ни с места, и
бьет ногой землю, словно понимает; наши люди заперли ее в конюшню, должно быть, она там сгорела.
И так они
живут себе лет пятнадцать. Муж, жалуясь на судьбу, — сечет полицейских,
бьет мещан, подличает перед губернатором, покрывает воров, крадет документы и повторяет стихи из «Бахчисарайского фонтана». Жена, жалуясь на судьбу и на провинциальную жизнь, берет все на свете, грабит просителей, лавки и любит месячные ночи, которые называет «лунными».
Была она старенькая, и точно ее, белую, однажды начал красить разными красками пьяный маляр, — начал да и не кончил. Ноги у нее были вывихнуты, и вся она — из тряпок шита, костлявая голова с мутными глазами печально опущена, слабо пристегнутая к туловищу вздутыми
жилами и старой, вытертой кожей. Дядя Петр относился к ней почтительно, не
бил и называл Танькой.
На эти деньги можно было очень сытно
прожить день, но Вяхиря
била мать, если он не приносил ей на шкалик или на косушку водки; Кострома копил деньги, мечтая завести голубиную охоту; мать Чурки была больна, он старался заработать как можно больше; Хаби тоже копил деньги, собираясь ехать в город, где он родился и откуда его вывез дядя, вскоре по приезде в Нижний утонувший. Хаби забыл, как называется город, помнил только, что он стоит на Каме, близко от Волги.
Я вскочил с постели, вышиб ногами и плечами обе рамы окна и выкинулся на двор, в сугроб снега. В тот вечер у матери были гости, никто не слыхал, как я
бил стекла и ломал рамы, мне пришлось пролежать в снегу довольно долго. Я ничего не сломал себе, только вывихнул руку из плеча да сильно изрезался стеклами, но у меня отнялись ноги, и месяца три я лежал, совершенно не владея ими; лежал и слушал, как всё более шумно
живет дом, как часто там, внизу, хлопают двери, как много ходит людей.
Вспоминая эти сказки, я
живу, как во сне; меня будит топот, возня, рев внизу, в сенях, на дворе; высунувшись в окно, я вижу, как дед, дядя Яков и работник кабатчика, смешной черемисин Мельян, выталкивают из калитки на улицу дядю Михаила; он упирается, его
бьют по рукам, в спину, шею, пинают ногами, и наконец он стремглав летит в пыль улицы. Калитка захлопнулась, гремит щеколда и запор; через ворота перекинули измятый картуз; стало тихо.
— Да вот как:
жила я у хозяина двенадцать лет, принесла ему двенадцать жеребят, и все то время пахала да возила, а прошлым годом ослепла и все работала на рушалке; а вот намедни стало мне не в силу кружиться, я и упала на колесо. Меня
били,
били, стащили за хвост под кручь и бросили. Очнулась я, насилу выбралась, и куда иду — сама не знаю. — Волк говорит...
Полугодовой медведь Шайтан
жил в комнатах и служил божеским наказанием для всего дома: он грыз и рвал все, что только попадалось ему под руку,
бил собак, производил неожиданные ночные экскурсии по кладовым и чердакам и кончил тем, что бросился на проходившую по улице девочку-торговку и чуть-чуть не задавил ее.
Все Заполье переживало тревожное время. Кажется, в самом воздухе висела мысль, что
жить по-старинному, как
жили отцы и деды, нельзя. Доказательств этому было достаточно, и самых убедительных, потому что все они
били запольских купцов прямо по карману. Достаточно было уже одного того, что благодаря новой мельнице старика Колобова в Суслоне открылся новый хлебный рынок, обещавший в недалеком будущем сделаться серьезным конкурентом Заполью. Это была первая повестка.
— Ты, блаженный, преблаженный, блаженная твоя часть, и не может прикоснуться никакая к тебе страсть, и не сильна над тобою никакая земнá власть!.. Совесть крепкая твоя — сманишь птицу из рая. Ты радей, не робей; змея лютого
бей, ризу белую надень и духовно пиво пей!.. Из очей слезы лей, птицу райскую лелей, — птица любит слезы пить и научит, как нам
жить, отцу Богу послужить, святым духом поблажить, всем праведным послужить!.. Оставайся, Бог с тобой, покров Божий над тобой!..
— Встарь таки дела бывали, что жен мужья бивали, а теперь сплошь да рядом
живет, что жена мужа
бьет, особенно как пьяненький пóд руку попадет, — подхватила Дуняша.
А из себя видный, шадровит маленько, оспа
побила, да с мужнина лица Настасье воду не пить; муж-от приглядится, Бог даст, как
поживет с ним годик-другой…
Она тоже имела несколько десятков тысяч десятин, много овец, конский завод и много денег, но не «кружилась», а
жила у себя в богатой усадьбе, про которую знакомые и Иван Иваныч, не раз бывавший у графини по делам, рассказывали много чудесного; так, говорили, что в графининой гостиной, где висят портреты всех польских королей, находились большие столовые часы, имевшие форму утеса, на утесе стоял дыбом золотой конь с брильянтовыми глазами, а на коне сидел золотой всадник, который всякий раз, когда часы
били, взмахивал шашкой направо и налево.
Все время нервы напряжены, все время жизнь
бьет по этим нервам; чтоб безнаказанно переносить такое состояние, нужна громадная нервная сила, а между тем
жить приходится так, что и самая железная устойчивость должна разрушиться.
— Чего мне бояться? Ничего я не боюсь. — И в ее голосе опять послышалась уверенность в своей силе. — А только не люблю я этого. Зачем
бить пташек или вот зайцев тоже? Никому они худого не делают, а
жить им хочется так же, как и нам с вами. Я их люблю: они маленькие, глупые такие… Ну, однако, до свидания, — заторопилась она. — Не знаю, как величать-то вас по имени… Боюсь, бабка браниться станет.
— Да уж ежели бы еще этого не было, — сказал всем недовольный, старый подполковник, — просто было бы невыносимо это постоянное ожидание чего-то… видеть, как каждый день
бьют,
бьют — и всё нет конца, ежели при этом бы
жить в грязи и не было удобств.
— Ничего, только скупая шельма такая, что ужас! Ведь он малым числом имеет 300 рублей в месяц! а
живет как свинья, ведь ты видел. А комисионера этого я видеть не могу, я его
побью когда-нибудь. Ведь эта каналья из Турции тысяч 12 вывез… — И Козельцов стал распространяться о лихоимстве, немножко (сказать по правде) с той особенной злобой человека, который осуждает не за то, что лихоимство — зло, а за то, что ему досадно, что есть люди, которые пользуются им.
— Я их буду любить, я их еще… больше буду лю…
бить. Тут я их скорее перестану любить. Они, может быть, и доб… рые все, но они так странно со мною об… обра… щаются. Они не хотят понять, что мне так нельзя
жить. Они ничего не хотят понимать.
Великолепная пара серых в яблоках рысаков, запряженных в роскошные американские сани, с медвежьей полостью, еще стояла у подъезда дома, где
жили Шестовы. Зазябшие лошади нетерпеливо
били копытами мерзлый снег мостовой. Видный кучер, сидя на козлах, зорко следил за ними, крепко держа в руках вожжи. Это были лошади Гиршфельда.
А.П. Сухов был сыном касимовского крестьянина, умершего в 1848 году от холеры. Похоронив мужа, вдова Сухова пришла со своим десятилетним мальчиком из деревни в Москву и поступила работницей в купеческую семью, а сына отдала к живописцу вывесок в ученье, где он и
прожил горьких девять лет: его часто
били, много и за все.
Сидит сам сатана, исконный враг человеческий, сидит он на змее трехглавныем огненныем; проворные бесы кругом его грешников мучают, над телесами их беззаконными тешатся, пилят у них руки-ноги пилами острыими,
бьют их в уста камнями горячими, тянут из них
жилы щипцами раскаленными, велят лизать языком сковороды огненные, дерут им спины гребенками железными…
— Драться я, доложу вам, не люблю: это дело ненадежное! а вот помять, скомкать этак мордасы — уж это наше почтение, на том стоим-с. У нас, сударь, в околотке помещица
жила, девица и бездетная, так она истинная была на эти вещи затейница. И тоже
бить не
била, а проштрафится у ней девка, она и пошлет ее по деревням милостыню сбирать; соберет она там куски какие — в застольную: и дворовые сыты, и девка наказана. Вот это, сударь, управление! это я называю управлением.
— Случай подвернулся! Гулял я, а уголовники начали надзирателя
бить. Там один есть такой, из жандармов, за воровство выгнан, — шпионит, доносит,
жить не дает никому!
Бьют они его, суматоха, надзиратели испугались, бегают, свистят. Я вижу — ворота открыты, площадь, город. И пошел не торопясь… Как во сне. Отошел немного, опомнился — куда идти? Смотрю — а ворота тюрьмы уже заперты…
— Не плачь! — говорил Павел ласково и тихо, а ей казалось, что он прощается. — Подумай, какою жизнью мы
живем? Тебе сорок лет, — а разве ты
жила? Отец тебя
бил, — я теперь понимаю, что он на твоих боках вымещал свое горе, — горе своей жизни; оно давило его, а он не понимал — откуда оно? Он работал тридцать лет, начал работать, когда вся фабрика помещалась в двух корпусах, а теперь их — семь!
Иногда вдруг являлся,
жил на хлебах у жены, пьянствовал,
бил ее зверски и, обрюхатив, исчезал.
Этот учебный год мы
прожили у него. Весною Александр Евдокимович спросил меня, будем ли мы у них
жить следующий год. Я сурово ответил, что нет: не могу выносить, когда при мне
бьют человека, а я даже не имею возможности за него заступиться.
— И сами теперь об этом тужим, да тогда, вишь, мода такая была: все вдруг с места снялись, всей гурьбой пошли к мировому. И что тогда только было — страсть! И не кормит-то барин, и бьет-то! Всю, то есть, подноготную разом высказали. Пастух у нас
жил, вроде как без рассудка. Болонa у него на лбу выросла, так он на нее все указывал: болит! А господин Елпатьев на разборку-то не явился. Ну, посредник и выдал всем разом увольнительные свидетельства.
Жить становилось невыносимо; и шутовство пропало, не лезло в голову. Уж теперь не он
бил жену, а она не однажды замахивалась, чтоб дать ему раза. И старики начали держать ее сторону, потому что она содержала дом и кормила всех. — "В нашем званье все так
живут, — говорили они, — а он корячится… вельможа нашелся!"
Им ответ держал премудрый царь: «Я еще вам, братцы, про то скажу: у нас Кит-рыба всем рыбам мать: на трех на китах земля стоит; Естрафиль-птица всем птицам мати; что
живет та птица на синем море; когда птица вострепенется, все синё море всколебается, потопляет корабли гостиные,
побивает суда поморские; а когда Естрафиль вострепещется, во втором часу после полунощи, запоют петухи по всей земли, осветится в те поры вся земля…»
Что ты мечешься, несчастный? Ты ищешь блага, бежишь куда-то, а благо в тебе. Нечего искать его у других дверей. Если благо не в тебе, то его нигде нет. Благо в тебе, в том, что ты можешь любить всех, — любить всех не за что-нибудь, не для чего-нибудь, а для того, чтобы
жить не своей одной жизнью, а жизнью всех людей. Искать блага в мире, а не пользоваться тем благом, какое в душе нашей, всё равно что идти за водой в далекую мутную лужу, когда рядом с горы
бьет чистый ключ.
Надо заниматься серьезными, стоящими внимания и забот людей вопросами, а не мечтами о таком устройстве мира, в котором люди подставляли бы другую щеку, когда их
бьют по одной, отдавали бы кафтан, когда с них снимают рубаху, и
жили бы, как птицы небесные, — всё это пустая болтовня», — говорят люди, не замечая того, что корень всех каких бы то ни было вопросов именно в том самом, чтò они называют пустой болтовней.
Алехин рассказал, что красивая Пелагея была влюблена в этого повара. Так как он был пьяница и буйного нрава, то она не хотела за него замуж, но соглашалась
жить так. Он же был очень набожен, и религиозные убеждения не позволяли ему
жить так; он требовал, чтобы она шла за него, и иначе не хотел, и бранил ее, когда бывал пьян, и даже
бил. Когда он бывал пьян, она пряталась наверху и рыдала, и тогда Алехин и прислуга не уходили из дому, чтобы защитить ее в случае надобности.
По таковом счастливом завладении он, Нечай, и бывшие с ним казаки несколько времени
жили в Хиве во всяких забавах и об опасности весьма мало думали; но та ханская жена, знатно полюбя его, Нечая, советовала ему: ежели он хочет живот свой спасти, то б он со всеми своими людьми заблаговременно из города убирался, дабы хан с войском своим тут его не застал; и хотя он, Нечай, той ханской жены наконец и послушал, однако не весьма скоро из Хивы выступил и в пути, будучи отягощен многою и богатою добычею, скоро следовать не мог; а хан, вскоре потом возвратясь из своего походу и видя, что город его Хива разграблен, нимало не мешкав, со всем своим войском в погоню за ним, Нечаем, отправился и чрез три дня его настиг на реке, именуемой Сыр-Дарья, где казаки чрез горловину ее переправлялись, и напал на них с таким устремлением, что Нечай с казаками своими, хотя и храбро оборонялся и многих хивинцев
побил, но напоследок со всеми имевшимися при нем людьми побит, кроме трех или четырех человек, кои, ушед от того побоища, в войско яицкое возвратились и о его погибели рассказали.
А он — свое: «Не хочу боле этак
жить, пастухом вашим, уйду в леса!» Мы было — которые — собрались
бить его да вязать, а которые — задумались о нем, кричат: «Стойте!» А водолив-татарин тоже кричит: «И я ухожу!» Совсем беда.
Опьяненные звуками, все забылись, все дышат одной грудью,
живут одним чувством, искоса следя за казаком. Когда он пел, мастерская признавала его своим владыкой; все тянулись к нему, следя за широкими взмахами его рук, — он разводил руками, точно собираясь лететь. Я уверен, что если бы он, вдруг прервав песню, крикнул: «
Бей, ломай все!» — все, даже самые солидные мастера, в несколько минут разнесли бы мастерскую в щепы.
— Играйте, — сказала Дэзи, упирая в стол белые локти с ямочками и положив меж ладоней лицо, — а я буду смотреть. — Так просидела она, затаив дыхание или разражаясь смехом при проигрыше одного из нас, все время. Как прикованный, сидел Проктор, забывая о своей трубке; лишь по его нервному дыханию можно было судить, что старая игрецкая
жила ходит в нем подобно тугой лесе. Наконец он ушел, так как
били его вахтенные часы.
— И к чему я спешила, не понимаю! Мы, девушки, так глупы и ветрены…
Бить нас некому! Впрочем, не воротишь, и рассуждать тут нечего… Ни рассуждения, ни слезы не помогут. Я, Сережа, сегодня всю ночь плакала! Он тут… около лежит, а я про тебя думаю… спать не могу… Хотела даже бежать ночью, хоть в лес к отцу… Лучше
жить у сумасшедшего отца, чем с этим… как его…
— Я на себя беру, — ответил Иванов, — мы на Клязьме из него стреляли, шутки ради… там один гепеур рядом со мной
жил. Замечательная штука. И просто чрезвычайно…
Бьет бесшумно, шагов на сто и наповал. Мы в ворон стреляли… По-моему, даже и газа не нужно.
— Но только для очень немногих… Здесь, на этом благодатном острове, людское неравенство как-то особенно
бьет в глаза… Не правда ли, доктор? Для одних, каких-нибудь тысячи-другой голландцев все блага жизни… они
живут здесь, как какие-нибудь цари, а миллионы туземцев…