Неточные совпадения
Вот оно, внутреннее расположение: в самой средине мыльница, за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкой для перьев, сургучей и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками и
без крышечек для того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными и другими, которые складывались на
память.
Латынь из моды вышла ныне:
Так, если правду вам сказать,
Он знал довольно по-латыни,
Чтоб эпиграфы разбирать,
Потолковать об Ювенале,
В конце письма поставить vale,
Да помнил, хоть не
без греха,
Из Энеиды два стиха.
Он рыться не имел охоты
В хронологической пыли
Бытописания земли;
Но дней минувших анекдоты,
От Ромула до наших дней,
Хранил он в
памяти своей.
Он был похож на приказчика из хорошего магазина галантереи, на человека, который с утра до вечера любезно улыбается барышням и дамам; имел самодовольно глупое лицо здорового парня; такие лица,
без особых примет, настолько обычны, что не остаются в
памяти. В голубоватых глазах — избыток ласковости, и это увеличивало его сходство с приказчиком.
Вопрос остался
без ответа. Позвонил, спросил кофе, русские газеты, начал мыться, а в
памяти навязчиво звучало...
Самгин прошел мимо его молча. Он шагал, как во сне, почти
без сознания, чувствуя только одно: он никогда не забудет того, что видел, а жить с этим в
памяти — невозможно. Невозможно.
Самгин еще раз подумал, что, конечно, лучше бы жить
без чудаков,
без шероховатых и пестрых людей, после встречи с которыми в
памяти остаются какие-то цветные пятна, нелепые улыбочки, анекдотические словечки.
Прокурор кончил речь, духовенство запело «Вечную
память», все встали; Меркулов подпевал
без слов, не открывая рта, а Домогайлов, возведя круглые глаза в лепной потолок, жалобно тянул...
Пожалуй,
без приготовления, да еще
без воображения,
без наблюдательности,
без идеи, путешествие, конечно, только забава. Но счастлив, кто может и забавляться такою благородною забавой, в которой нехотя чему-нибудь да научишься! Вот Regent-street, Oxford-street, Trafalgar-place — не живые ли это черты чужой физиономии, на которой движется современная жизнь, и не звучит ли в именах
память прошедшего, повествуя на каждом шагу, как слагалась эта жизнь? Что в этой жизни схожего и что несхожего с нашей?..
Нашлись, конечно, сейчас же такие люди, которые или что-нибудь видели своими глазами, или что-нибудь слышали собственными ушами; другим стоило только порыться в своей
памяти и припомнить, что было сказано кем-то и когда-то; большинство ссылалось
без зазрения совести на самых достоверных людей, отличных знакомых и близких родных, которые никогда не согласятся лгать и придумывать от себя, а имеют прекрасное обыкновение говорить только одну правду.
— А черт! Не скрыл бы от вас, небось
без него бы не обошлось, как вы думаете? Из
памяти только вылетело.
Он не тотчас лишился
памяти; он мог еще признать Чертопханова и даже на отчаянное восклицание своего друга: «Что, мол, как это ты, Тиша,
без моего разрешения оставляешь меня, не хуже Маши?» — ответил коснеющим языком: «А я П…а…сей Е…е…ич, се… да ад вас су… ша… ся».
Ученье шло плохо,
без соревнования,
без поощрений и одобрений;
без системы и
без надзору, я занимался спустя рукава и думал
памятью и живым соображением заменить труд. Разумеется, что и за учителями не было никакого присмотра; однажды условившись в цене, — лишь бы они приходили в свое время и сидели свой час, — они могли продолжать годы, не отдавая никакого отчета в том, что делали.
Но, как назло княгине, у меня
память была хороша. Переписка со мной, долго скрываемая от княгини, была наконец открыта, и она строжайше запретила людям и горничным доставлять письма молодой девушке или отправлять ее письма на почту. Года через два стали поговаривать о моем возвращении. «Эдак, пожалуй, каким-нибудь добрым утром несчастный сын брата отворит дверь и взойдет, чего тут долго думать да откладывать, — мы ее выдадим замуж и спасем от государственного преступника, человека
без религии и правил».
Или обращаются к отцу с вопросом: «А скоро ли вы, братец, имение на приданое молодой хозяюшки купите?» Так что даже отец, несмотря на свою вялость, по временам гневался и кричал: «Язвы вы, язвы! как у вас язык не отсохнет!» Что же касается матушки, то она, натурально, возненавидела золовок и впоследствии доказала не
без жестокости, что
память у нее относительно обид не короткая.
Переходя от общей характеристики помещичьей среды, которая была свидетельницей моего детства, к портретной галерее отдельных личностей, уцелевших в моей
памяти, я считаю нелишним прибавить, что все сказанное выше написано мною вполне искренно,
без всякой предвзятой мысли во что бы то ни стало унизить или подорвать.
Два дни и две ночи спал Петро
без просыпу. Очнувшись на третий день, долго осматривал он углы своей хаты; но напрасно старался что-нибудь припомнить:
память его была как карман старого скряги, из которого полушки не выманишь. Потянувшись немного, услышал он, что в ногах брякнуло. Смотрит: два мешка с золотом. Тут только, будто сквозь сон, вспомнил он, что искал какого-то клада, что было ему одному страшно в лесу… Но за какую цену, как достался он, этого никаким образом не мог понять.
В первый же раз, когда я остался
без пары, — с концом песни я протянул руку Мане Дембицкой. Во второй раз, когда осталась Лена, — я подал руку ее сестре раньше, чем она успела обнаружить свой выбор, и когда мы, смеясь, кружились с Соней, у меня в
памяти осталось лицо Лены, приветливо протягивавшей мне обе руки. Увидев, что опоздала, она слегка покраснела и осталась опять
без пары. Я пожалел, что поторопился… Теперь младшая сестра уже не казалась мне более приятной.
Рассказ прошел по мне электрической искрой. В
памяти, как живая, стала простодушная фигура Савицкого в фуражке с большим козырем и с наивными глазами. Это воспоминание вызвало острое чувство жалости и еще что-то темное, смутное, спутанное и грозное. Товарищ… не в карцере, а в каталажке, больной,
без помощи, одинокий… И посажен не инспектором… Другая сила, огромная и стихийная, будила теперь чувство товарищества, и сердце невольно замирало от этого вызова. Что делать?
Из казаков особенно выделяется в
памяти кудрявый брюнет, урядник. Лицо его было изрыто оспой, но это не мешало ему слыть настоящим красавцем. Для нас было истинным наслаждением смотреть, как он почти волшебством,
без приготовлений, взлетал на лошадь. По временам он напивался и тогда, сверкая глазами, кричал на весь двор...
В связи с описанной сценой мне вспоминается вечер, когда я сидел на нашем крыльце, глядел на небо и «думал
без слов» обо всем происходящем… Мыслей словами, обобщений, ясных выводов не было… «Щось буде» развертывалось в душе вереницей образов… Разбитая «фигура»… мужики Коляновской, мужики Дешерта… его бессильное бешенство… спокойная уверенность отца. Все это в конце концов по странной логике образов слилось в одно сильное ощущение, до того определенное и ясное, что и до сих пор еще оно стоит в моей
памяти.
Многое из того, что он рассказывал, не хотелось помнить, но оно и
без приказаний деда насильно вторгалось в
память болезненной занозой. Он никогда не рассказывал сказок, а всё только бывалое, и я заметил, что он не любит вопросов; поэтому я настойчиво расспрашивал его...
Разум тут цепенеет, рассудок
без действия ослабевает, воображение теряет свое крылие; единая
память бдит и острится и все излучины и отверстия свои наполняет образами неизвестных доселе звуков.
Вспомнил я, что некогда блаженной
памяти нянюшка моя Клементьевна, по имени Прасковья, нареченная Пятница, охотница была до кофею и говаривала, что помогает он от головной боли. Как чашек пять выпью, — говаривала она, — так и свет вижу, а
без того умерла бы в три дни.
— Тьфу тебя! — сплюнул черномазый. — Пять недель назад я, вот как и вы, — обратился он к князю, — с одним узелком от родителя во Псков убег к тетке; да в горячке там и слег, а он
без меня и помре. Кондрашка пришиб. Вечная
память покойнику, а чуть меня тогда до смерти не убил! Верите ли, князь, вот ей-богу! Не убеги я тогда, как раз бы убил.
К особенностям Груздева принадлежала феноменальная
память. На трех заводах он почти каждого знал в лицо и мог назвать по имени и отчеству, а в своих десяти кабаках вел счеты на
память,
без всяких книг. Так было и теперь. Присел к стойке, взял счеты в руки и пошел пощелкивать, а Рачителиха тоже на
память отсчитывалась за две недели своей торговли. Разница вышла в двух полуштофах.
У меня перед глазами не было ни затворенной двери комнаты матушки, мимо которой я не мог проходить
без содрогания, ни закрытого рояля, к которому не только не подходили, но на который и смотрели с какою-то боязнью, ни траурных одежд (на всех нас были простые дорожные платья), ни всех тех вещей, которые, живо напоминая мне невозвратимую потерю, заставляли меня остерегаться каждого проявления жизни из страха оскорбить как-нибудь ее
память.
— Первая из них, — начал он всхлипывающим голосом и утирая кулаком будто бы слезы, — посвящена
памяти моего благодетеля Ивана Алексеевича Мохова; вот нарисована его могила, а рядом с ней и могила madame Пиколовой. Петька Пиколов, супруг ее (он теперь, каналья,
без просыпу день и ночь пьет), стоит над этими могилами пьяный, плачет и говорит к могиле жены: «Ты для меня трудилась на поле чести!..» — «А ты, — к могиле Ивана Алексеевича, — на поле труда и пота!»
То видится ему, что маменька призывает его и говорит:"Слушай ты меня, друг мой сердечный, Сенечка! лета мои преклонные, да и здоровье не то, что было прежде…"и в заключение читает ему завещание свое, читает
без пропусков (не так, как Митеньке:"там, дескать, известные формальности"), а сплошь, начиная с во имяи кончая «здравым умом и твердою
памятью», и по завещанию этому оказывается, что ему, Сенечке, предоставляется сельцо Дятлово с деревнею Околицей и село Нагорное с деревнями, а всего тысяча сорок две души…
— Куда, чай, узнать? — отозвалась Варвара с горечью, — мы люди темные, подначальные, поколь в глазах, дотоль нас и знают… А вспомните, может, матушка, как вы меня в холодном чулане
без пищи держивали, за косы таскивали… али вам не в диковину такие-то дела, али много за вами этого водилось, что и на
памяти ничего не удержалось?..
«Господи, помоги!» Но внезапно в
памяти его всплывает круглая ловкая фигура училищного танцмейстера Петра Алексеевича Ермолова, вместе с его изящным поклоном и словесным уроком: «Руки свободно,
без малейшего напряжения, опущены вниз и слегка, совсем чуточку, округлены.
— Все-таки странно! — произнес владыко, и при этом у него на губах пробежала такая усмешка, которою он как бы дополнял: «Что такое ныне значит масонство?.. Пустая фраза
без всякого содержания!». Но вслух он проговорил: — Хоть отец Василий и не хотел обратиться ко мне, но прошу вас заверить его, что я, из уважения к его учености, а также в
память нашего товарищества, считаю непременным долгом для себя повысить его.
Так, глядя на зелень, на небо, на весь божий мир, Максим пел о горемычной своей доле, о золотой волюшке, о матери сырой дуброве. Он приказывал коню нести себя в чужедальнюю сторону, что
без ветру сушит,
без морозу знобит. Он поручал ветру отдать поклон матери. Он начинал с первого предмета, попадавшегося на глаза, и высказывал все, что приходило ему на ум; но голос говорил более слов, а если бы кто услышал эту песню, запала б она тому в душу и часто, в минуту грусти, приходила бы на
память…
Иногда она, по-видимому, припоминала; но
память прошлого возвращалась
без связи, в форме обрывков.
Она звала его к себе
памятью о теле её, он пошёл к ней утром, зная, что муж её на базаре, дорогой подбирал в
памяти ласковые, нежные слова, вспоминал их много, но увидал её и не сказал ни одного, чувствуя, что ей это не нужно, а ему не сказать их
без насилия над собою.
Это было последнее слово, которое я слышал от генерала в его доме. Затем, по случаю наступивших сумерек, старик предложил мне пройтись, и мы с ним долго ходили, но я не помню, что у нас за разговор шел в то время. В
памяти у меня оставалось одно пугало «безнатурный дурак», угрожая которым, Перлов говорил не только
без шутки и иронии, а даже с яростию, с непримиримою досадой и с горькою слезой на ресницах.
— Но он же, премудрый Сирах, вещает, — перервал Лесута, радуясь, что может также похвастаться своей ученостью, — «Не буди излишен над всякою плотию и
без суда не сотвори ни чесо же». Это часто изволил мне говаривать блаженной
памяти царь Феодор Иоаннович. Как теперь помню, однажды, отстояв всенощную, его царское величество…