Неточные совпадения
Из N., уездного города Z-ой губернии, ранним июльским утром выехала
и с громом покатила по почтовому тракту безрессорная, ошарпанная бричка, одна из тех допотопных бричек, на которых ездят теперь на Руси
только купеческие приказчики, гуртовщики
и небогатые священники.
Первый о чем-то сосредоточенно думал
и встряхивал головою, чтобы прогнать дремоту; на лице его привычная деловая сухость боролась с благодушием человека,
только что простившегося с родней
и хорошо выпившего; второй же влажными глазками удивленно глядел на мир божий
и улыбался так широко, что, казалось, улыбка захватывала даже поля цилиндра; лицо его было красно
и имело озябший вид.
Прощаясь с домочадцами, они
только что сытно закусили пышками со сметаной
и, несмотря на раннее утро, выпили…
Кроме
только что описанных двух
и кучера Дениски, неутомимо стегавшего по паре шустрых гнедых лошадок, в бричке находился еще один пассажир — мальчик лет девяти, с темным от загара
и мокрым от слез лицом.
— Кому наука в пользу, а у кого
только ум путается. Сестра — женщина непонимающая, норовит все по-благородному
и хочет, чтоб из Егорки ученый вышел, а того не понимает, что я
и при своих занятиях мог бы Егорку навек осчастливить. Я это к тому вам объясняю, что ежели все пойдут в ученые да в благородные, тогда некому будет торговать
и хлеб сеять. Все с голоду поумирают.
Летом зной, зимой стужа
и метели, осенью страшные ночи, когда видишь
только тьму
и не слышишь ничего, кроме беспутного, сердито воющего ветра, а главное — всю жизнь один, один…
На холме хлеб уже скошен
и убран в копны, а внизу еще
только косят…
Красный ли цвет ей понравился, или вспомнила она про своих детей,
только долго стоит она неподвижно
и смотрит вслед…
Не проехали еще
и десяти верст, а он уже думал: «Пора бы отдохнуть!» С лица дяди мало-помалу сошло благодушие,
и осталась одна
только деловая сухость, а бритому, тощему лицу, в особенности когда оно в очках, когда нос
и виски покрыты пылью, эта сухость придает неумолимое, инквизиторское выражение.
Бричка покатила дальше,
и чебаны со своими злыми собаками остались позади. Егорушка нехотя глядел вперед на лиловую даль,
и ему уже начинало казаться, что мельница, машущая крыльями, приближается. Она становилась все больше
и больше, совсем выросла,
и уж можно было отчетливо разглядеть ее два крыла. Одно крыло было старое, заплатанное, другое
только недавно сделано из нового дерева
и лоснилось на солнце.
Наступила тишина. Слышно было
только, как фыркали
и жевали лошади да похрапывали спящие; где-то не близко плакал один чибис
и изредка раздавался писк трех бекасов, прилетавших поглядеть, не уехали ли непрошеные гости; мягко картавя, журчал ручеек, но все эти звуки не нарушали тишины, не будили застывшего воздуха, а, напротив, вгоняли природу в дремоту.
Увидел он то же самое, что видел
и до полудня: равнину, холмы, небо, лиловую даль;
только холмы стояли поближе да не было мельницы, которая осталась далеко назади.
А вот, встревоженный вихрем
и не понимая, в чем дело, из травы вылетел коростель. Он летел за ветром, а не против, как все птицы; от этого его перья взъерошились, весь он раздулся до величины курицы
и имел очень сердитый, внушительный вид. Одни
только грачи, состарившиеся в степи
и привыкшие к степным переполохам, покойно носились над травой или же равнодушно, ни на что не обращая внимания, долбили своими толстыми клювами черствую землю.
Еще бы, кажется, небольшое усилие, одна потуга,
и степь взяла бы верх. Но невидимая гнетущая сила мало-помалу сковала ветер
и воздух, уложила пыль,
и опять, как будто ничего не было, наступила тишина. Облако спряталось, загорелые холмы нахмурились, воздух покорно застыл,
и одни
только встревоженные чибисы где-то плакали
и жаловались на судьбу…
Мойсей Мойсеич, узнав приехавших, сначала замер от наплыва чувств, потом всплеснул руками
и простонал. Сюртук его взмахнул фалдами, спина согнулась в дугу,
и бледное лицо покривилось такой улыбкой, как будто видеть бричку для него было не
только приятно, но
и мучительно сладко.
Дверь на блоке завизжала,
и на пороге показался невысокий молодой еврей, рыжий, с большим птичьим носом
и с плешью среди жестких, кудрявых волос; одет он был в короткий, очень поношенный пиджак, с закругленными фалдами
и с короткими рукавами,
и в короткие триковые брючки, отчего сам казался коротким
и кургузым, как ощипанная птица. Это был Соломон, брат Мойсея Мойсеича. Он молча, не здороваясь, а
только как-то странно улыбаясь, подошел к бричке.
Мойсей Мойсеич встрепенулся, радостно ахнул
и, пожимаясь так, как будто он
только что выскочил из холодной воды в тепло, побежал к двери
и закричал диким придушенным голосом, каким раньше звал Соломона...
Только вот грехов много, да ведь
и то сказать, один бог без греха.
В другое время такая масса денег, быть может, поразила бы Егорушку
и вызвала его на размышления о том, сколько на эту кучу можно купить бубликов, бабок, маковников; теперь же он глядел на нее безучастно
и чувствовал
только противный запах гнилых яблок
и керосина, шедший от кучи.
— Ваш Михайло Тимофеич человек непонимающий, — говорил вполголоса Кузьмичов, — не за свое дело берется, а вы понимаете
и можете рассудить. Отдали бы вы мне, как я говорил, вашу шерсть
и ехали бы себе назад, а я б вам, так
и быть уж, дал бы по полтиннику поверх своей цены, да
и то
только из уважения…
Кузьмичов
только что кончил считать деньги
и клал их обратно в мешок. Обращался он с ними не особенно почтительно
и валил их в грязный мешок без всякой церемонии с таким равнодушием, как будто это были не деньги, а бумажный хлам.
Один
только Соломон как ни в чем не бывало стоял в углу, скрестив руки,
и по-прежнему презрительно улыбался.
У порога дома Егорушка увидел новую, роскошную коляску
и пару черных лошадей. На козлах сидел лакей в ливрее
и с длинным хлыстом в руках. Провожать уезжающих вышел один
только Соломон. Лицо его было напряжено от желания расхохотаться; он глядел так, как будто с большим нетерпением ждал отъезда гостей, чтобы вволю посмеяться над ними.
Ему известно было, что Варламов имеет несколько десятков тысяч десятин земли, около сотни тысяч овец
и очень много денег; об его образе жизни
и занятиях Егорушке было известно
только то, что он всегда «кружился в этих местах»
и что его всегда ищут.
Егорушке почему-то хотелось думать
только о Варламове
и графине, в особенности о последней.
Его сонный мозг совсем отказался от обыкновенных мыслей, туманился
и удерживал одни
только сказочные, фантастические образы, которые имеют то удобство, что как-то сами собой, без всяких хлопот со стороны думающего, зарождаются в мозгу
и сами — стоит
только хорошенько встряхнуть головой — исчезают бесследно; да
и все, что было кругом, не располагало к обыкновенным мыслям.
О необъятной глубине
и безграничности неба можно судить
только на море да в степи ночью, когда светит луна.
Он держался прямо, как будто маршировал или проглотил аршин, руки у него не болтались, а отвисали, как прямые палки,
и шагал он как-то деревянно, на манер игрушечных солдатиков, почти не сгибая колен
и стараясь сделать шаг возможно пошире; когда старик или обладатель губчатой шишки делали по два шага, он успевал делать
только один,
и потому казалось, что он идет медленнее всех
и отстает.
Опуская в колодец свое ведро, чернобородый Кирюха лег животом на сруб
и сунул в темную дыру свою мохнатую голову, плечи
и часть груди, так что Егорушке были видны одни
только его короткие ноги, едва касавшиеся земли; увидев далеко на дне колодца отражение своей головы, он обрадовался
и залился глупым, басовым смехом, а колодезное эхо ответило ему тем же; когда он поднялся, его лицо
и шея были красны, как кумач.
Он знал об отвращении, которое молчаливо питали к ним его родные
и знакомые, сам, не зная почему, разделял это чувство
и привык думать, что одни
только пьяные да буйные пользуются привилегией произносить громко эти слова.
Один
только Вася видел что-то своими мутными серыми глазками
и восхищался.
Подводчик Степка, на которого
только теперь обратил внимание Егорушка, восемнадцатилетний мальчик хохол, в длинной рубахе, без пояса
и в широких шароварах навыпуск, болтавшихся при ходьбе, как флаги, быстро разделся, сбежал вниз по крутому бережку
и бултыхнулся в воду. Он раза три нырнул, потом поплыл на спине
и закрыл от удовольствия глаза. Лицо его улыбалось
и морщилось, как будто ему было щекотно, больно
и смешно.
Опять та же сила, не давая ему коснуться дна
и побыть в прохладе, понесла его наверх, он вынырнул
и вздохнул так глубоко, что стало просторно
и свежо не
только в груди, но даже в животе.
Потом, чтобы взять от воды все, что
только можно взять, он позволял себе всякую роскошь: лежал на спине
и нежился, брызгался, кувыркался, плавал
и на животе,
и боком,
и на спине,
и встоячую — как хотел, пока не утомился.
А дама, полная
и пожилая, в белой шелковой шали, склонила голову набок
и глядела так, как будто
только что сделала кому-то одолжение
и хотела сказать: «Ах, не беспокойтесь благодарить!
От каши пахло рыбной сыростью, то
и дело среди пшена попадалась рыбья чешуя; раков нельзя было зацепить ложкой,
и обедавшие доставали их из котла прямо руками; особенно не стеснялся в этом отношении Вася, который мочил в каше не
только руки, но
и рукава.
Подводчикам свет бил в глаза,
и они видели
только часть большой дороги; в темноте едва заметно в виде гор неопределенной формы обозначились возы с тюками
и лошади.
— Да, — продолжал он, зевая. — Все ничего было, а как
только купцы доехали до этого места, косари
и давай чистить их косами. Сын, молодец был, выхватил у одного косу
и тоже давай чистить… Ну, конечно, те одолели, потому их человек восемь было. Изрезали купцов так, что живого места на теле не осталось; кончили свое дело
и стащили с дороги обоих, отца на одну сторону, а сына на другую. Супротив этого креста на той стороне еще другой крест есть… Цел ли — не знаю… Отсюда не видать.
Хозяева, муж
и жена, народ как будто хороший, ласковый, работники тоже словно бы ничего, а
только, братцы, не могу спать, чует мое сердце!
Все давно позаснули, уж совсем ночь, скоро вставать надо, а я один
только лежу у себя в кибитке
и глаз не смыкаю, словно сыч какой.
Успеешь, ваше степенство, выспаться, а теперь, пока есть время, одевайся, говорю, да подобру-здорову подальше от греха…“
Только что он стал одеваться, как дверь отворилась,
и здравствуйте… гляжу — мать-царица! — входят к нам в комнатку хозяин с хозяйкой
и три работника…
А мы скорей на двор, запрягли
и —
только нас
и видели…
За кашей все молчали
и думали о
только что слышанном.
Жизнь страшна
и чудесна, а потому какой страшный рассказ ни расскажи на Руси, как ни украшай его разбойничьими гнездами, длинными ножиками н чудесами, он всегда отзовется в душе слушателя былью,
и разве
только человек, сильно искусившийся на грамоте, недоверчиво покосится, да
и то смолчит.
Разве вот
только, что богато живем, да ведь
и они, Вахраменки, хорошо живут.
Константин откинул назад голову
и закатился таким мелким, веселым смехом, как будто
только что очень хитро надул кого-то.
Все отказались; тогда Емельян запел сам. Он замахал обеими руками, закивал головой, открыл рот, но из горла его вырвалось одно
только сиплое, беззвучное дыхание. Он пел руками, головой, глазами
и даже шишкой, пел страстно
и с болью,
и чем сильнее напрягал грудь, чтобы вырвать у нее хоть одну ноту, тем беззвучнее становилось его дыхание…
От костра осталось
только два маленьких красных глаза, становившихся все меньше
и меньше. Подводчики
и Константин сидели около них, темные, неподвижные,
и казалось, что их теперь было гораздо больше, чем раньше. Оба креста одинаково были видны,
и далеко-далеко, где-то на большой дороге, светился красный огонек — тоже, вероятно, кто-нибудь варил кашу.
Проезжая мимо Егорушки, он не взглянул на него; один
только жеребчик удостоил Егорушку своим вниманием
и поглядел на него большими, глупыми глазами, да
и то равнодушно. Пантелей поклонился Варламову; тот заметил это
и, не отрывая глаз от бумажек, сказал картавя...
У костра уж не было вчерашнего оживления
и разговоров. Все скучали
и говорили вяло
и нехотя. Пантелей
только вздыхал, жаловался на ноги
и то
и дело заводил речь о наглой смерти.