Неточные совпадения
Земский врач Григорий Иванович Овчинников, человек лет тридцати пяти, худосочный
и нервный, известный своим товарищам небольшими работами по медицинской статистике
и горячею привязанностью к
так называемым бытовым вопросам, как-то утром делал у себя в больнице обход палат. За ним, по обыкновению, следовал его фельдшер Михаил Захарович, пожилой человек, с жирным лицом, плоскими сальными волосами
и с серьгой в ухе.
Акушерки Надежды Осиповны не было в палатах, хотя она должна была каждое утро присутствовать при перевязках. Доктор поглядел вокруг себя,
и ему стало казаться, что в палате не убрано, что все разбросано, ничего, что нужно, не сделано
и что все
так же топорщится, мнется
и покрыто пухом, как противная жилетка фельдшера,
и ему захотелось сорвать с себя белый фартук, накричать, бросить все, плюнуть
и уйти. Но он сделал над собою усилие
и продолжал обход.
Во дворе встретилась ему шедшая в больницу Надежда Осиповна, девица лет двадцати семи, с бледно-желтым лицом
и с распущенными волосами. Ее розовое ситцевое платье было сильно стянуто в подоле,
и от этого шаги ее были очень мелки
и часты. Она шуршала платьем, подергивала плечами в такт каждому своему шагу
и покачивала головой
так, как будто напевала мысленно что-то веселенькое.
К тому же почтение Любовь Федоровне
и Юсу (
так дразнили младшего сына председателя) в деловом, официальном письме было более чем неуместно.
Доктор отлично знал, что управа ни в каком случае не променяет его на фельдшера
и скорее согласится не иметь ни одного фельдшера во всем уезде, чем лишиться
такого превосходного человека, как доктор Овчинников.
Доктору же в глубине души хотелось не
такой развязки. Ему хотелось, чтобы фельдшерская тетушка восторжествовала
и чтобы управа, невзирая на его восьмилетнюю добросовестную службу, без разговоров
и даже с удовольствием приняла бы его отставку. Он мечтал о том, как он будет уезжать из больницы, к которой привык, как напишет письмо в газету «Врач», как товарищи поднесут ему сочувственный адрес…
Доктор вскрыл на багровой руке два гнойника
и наложил повязку, потом отправился в женскую половину, где сделал одной бабе операцию в глазу,
и все время за ним ходила русалка
и помогала ему с
таким видом, как будто ничего не случилось
и все обстояло благополучно.
Анна Спиридонова ушла. После нее пришел старик с дурной болезнью, потом баба с тремя ребятишками в чесотке,
и работа закипела. Фельдшер не показывался. За дверцей в аптеке, шурша платьем
и звеня посудой, весело щебетала русалка; то
и дело она входила в приемную, чтобы помочь на операции или взять рецепты,
и все с
таким видом, как будто все было благополучно.
Придя к себе на квартиру, он лег в кабинете на диван, лицом к спинке,
и стал думать
таким образом...
«Он человек нехороший, вредный для дела; за три года, пока он служит, у меня накипело в душе, но тем не менее мой поступок ничем не может быть оправдан. Я воспользовался правом сильного. Он мой подчиненный, виноват
и к тому же пьян, а я его начальник, прав
и трезв… Значит, я сильнее. Во-вторых, я ударил его при людях, которые считают меня авторитетом,
и таким образом я подал им отвратительный пример…»
«А не поступить ли мне
так, как поступают все при подобных обстоятельствах? То есть пусть он подаст на меня в суд. Я безусловно виноват, оправдываться не стану,
и мировой присудит меня к аресту.
Таким образом оскорбленный будет удовлетворен,
и те, которые считают меня авторитетом, увидят, что я был не прав».
«Как глупо! — думал он, сидя в шарабане
и потом играя у воинского начальника в винт. — Неужели я
так мало образован
и так мало знаю жизнь, что не в состоянии решить этого простого вопроса? Ну, что делать?»
Больница обходилась без фельдшера. Нужно было написать заявление в управу, но доктор все еще никак не мог придумать формы письма. Теперь смысл письма должен был быть таков: «Прошу уволить фельдшера, хотя виноват не он, а я». Изложить же эту мысль
так, чтобы вышло не глупо
и не стыдно, — для порядочного человека почти невозможно.
Не желаю слушать!» От Льва Трофимовича фельдшер поехал в управу
и подал там ябеду, в которой, не упоминая о пощечине
и ничего не прося для себя, доносил управе, что доктор несколько раз в его присутствии неодобрительно отзывался об управе
и председателе, что лечит доктор не
так, как нужно, ездит на участки неисправно
и проч.
Говорил он, слегка откинув назад голову
и уснащая речь сочным, генеральским «мнэээ…», поводил плечами
и играл глазами; здороваясь или давая закурить, шаркал подошвами
и при ходьбе
так осторожно
и нежно звякал шпорами, как будто каждый звук шпор причинял ему невыносимую боль.
Доктор уловил в его голосе сочувственную нотку; ему вдруг стало жаль себя,
и он почувствовал утомление
и разбитость от передряг, пережитых в последнюю неделю. С
таким выражением, как будто терпение его, наконец, лопнуло, он поднялся из-за стола
и, раздраженно морщась, пожимая плечами, сказал...
Разве я могу прогнать фельдшера, если его тетка служит в няньках у Льва Трофимыча
и если Льву Трофимычу нужны
такие шептуны
и лакеи, как этот Захарыч?
— Хам, холуй, однако же вы выбрали этого свистуна в члены
и позволяете ему всюду совать свой нос! Вы вот улыбаетесь! По-вашему, все это мелочи, пустяки, но поймите же, что этих мелочей
так много, что из них сложилась вся жизнь, как из песчинок гора! Я больше не могу! Сил нет, Александр Архипыч! Еще немного,
и, уверяю вас, я не только бить по мордасам, но
и стрелять в людей буду! Поймите, что у меня не проволоки, а нервы. Я
такой же человек, как
и вы…
Вы,
так сказать, можете найти честнейшего врача, превосходнейшего педагога, честнейшего пахаря или кузнеца, но средние люди, то есть, если
так выразиться, люди, ушедшие от народа
и не дошедшие до интеллигенции, составляют элемент ненадежный.
Созвал он к себе вечером каких-то пьяниц, черт их знает, кто они
такие,
и всю ночь пропьянствовал с ними в камере.
Так и живет изо дня в день до самой смерти без надежд на лучшее, обедая впроголодь, боясь, что вот-вот его прогонят из казенной квартиры, не зная, куда приткнуть своих детей.
— Хорошо, хорошо… Только я еще не знаю, батенька, подсудно ли мне это дело. Отношения ведь у вас с фельдшером,
так сказать, служебные,
и к тому же вы смазали его при исполнении служебных обязанностей. Впрочем, не знаю хорошенько. Спросим сейчас у Льва Трофимовича.
— Очень
и чрезвычайно вам благодарен, Григорий Иваныч! Одолжили, благодарю вас! Во веки веков аминь, не забуду!
Так приятели не делают! Как угодно, а это даже недобросовестно с вашей стороны! Отчего вы меня не известили? Что я вам? Кто? Враг или посторонний человек? Враг я вам? Разве я вам когда-нибудь в чем отказывал? А?
Такого сорта история
и прочее…»
Председатель поклонился
так низко, что даже побагровел весь, потом подошел к окну
и крикнул...
Для фельдшера, который уже помирился со своим несчастьем,
такой поворот дела был неожиданным сюрпризом. Он даже побледнел от радости. Что-то он хотел сказать
и протянул вперед руку, но ничего не сказал, а тупо улыбнулся
и вышел.
Он облегченно вздохнул
и с
таким видом, как будто только что совершил очень трудное
и важное дело, оглядел самовар
и стаканы, потер руки
и сказал...
— Господа, это невозможно! — сказал доктор, входя в столовую, все еще красный
и ломая руки. — Это… это комедия! Это гадко! Я не могу. Лучше двадцать раз судиться, чем решать вопросы
так водевильно. Нет, я не могу!
— Душа моя, — зашептал мировой, — отчасти я вас не понимаю,
так сказать… Ведь вы виноваты в этом инциденте! Хлобыстать по физиономии в конце девятнадцатого века — это, некоторым образом, как хотите, не того… Он мерзавец, но-о-о согласитесь,
и вы поступили неосторожно…
«Неужели, — думал он, — в последнюю неделю было
так много выстрадано, передумано
и сказано только для того, чтобы все кончилось
так нелепо
и пошло! Как глупо! Как глупо!»