Неточные совпадения
Не успела за Андреем затвориться дверь, как
я увидел в
своем кабинете высокого широкоплечего мужчину, державшего в одной руке бумажный сверток, а в другой — фуражку с кокардой.
Мало
я смыслю в мужской красоте, но господин с кокардой
своею наружностью произвел на
меня впечатление.
—
Я отниму у вас одну только минуту! — продолжал мой герой извиняющимся голосом. — Но прежде всего позвольте представиться… Кандидат прав Иван Петрович Камышев, бывший судебный следователь… К пишущим людям не имею чести принадлежать, но, тем не менее, явился к вам с чисто писательскими целями. Перед вами стоит желающий попасть в начинающие, несмотря на
свои под сорок. Но лучше поздно, чем никогда.
—
Я притащил к вам маленькую повесть, которую
мне хотелось бы напечатать в вашей газете.
Я вам откровенно скажу, г. редактор: написал
я свою повесть не для авторской славы и не для звуков сладких… Для этих хороших вещей
я уже постарел. Вступаю же на путь авторский просто из меркантильных побуждений… Заработать хочется…
Я теперь решительно никаких не имею занятий. Был, знаете ли, судебным следователем в С-м уезде, прослужил пять с лишком лет, но ни капитала не нажил, ни невинности не сохранил…
Камышев вскинул на
меня своими добрыми глазами и тихо засмеялся.
Бывший судебный следователь галантно раскланялся, осторожно взялся за дверную ручку и исчез, оставив на моем столе
свое произведение.
Я взял тетрадь и спрятал ее в стол.
Я ходил по террасе и убеждал себя не верить
своему открытию…
— Муж убил
свою жену! Ах, как вы глупы! Дайте же
мне наконец сахару!
Я потянулся и почувствовал во всех
своих членах тяжесть, недомогание…
Ивану Демьянычу было так же душно, как и
мне. Он ерошил
свои перья, оттопыривал крылья и громко выкрикивал фразы, выученные им у моего предшественника Поспелова и Поликарпа. Чтобы занять чем-нибудь
свой послеобеденный досуг,
я сел перед клеткой и стал наблюдать за движениями попугая, старательно искавшего и не находившего выхода из тех мук, которые причиняли ему духота и насекомые, обитавшие в его перьях… Бедняжка казался очень несчастным…
Пришла
мне на память моя пьяная удаль, не знающая границ в
своей шири, сатанинской гордости и презрении к жизни.
На пути
я думал о
своих странных отношениях к графу.
Они, конечно, сказали бы более, если бы знали, как слаба, мягка и податлива натура друга моего графа и как силен и крепок
я. Они многое сказали бы, если бы знали, как любил
меня этот тщедушный человек и как
я его не любил! Он первый предложил
мне свою дружбу, и
я первый сказал ему «ты», но с какою разницей в тоне! Он, в припадке хороших чувств, обнял
меня и робко попросил моей дружбы —
я же, охваченный однажды чувством презрения, брезгливости, сказал ему...
Да, лучше и честнее
я сделал бы, если бы повернул
свою Зорьку и поехал назад к Поликарпу и Ивану Демьянычу.
Впоследствии
я думал не раз: сколько несчастий не пришлось бы
мне перенести на
своих плечах и сколько добра принес бы
я своим ближним, если бы в этот вечер у
меня хватило решимости поворотить назад, если бы моя Зорька взбесилась и унесла
меня подальше от этого страшного большого озера!
Старуха, несмотря на
свой преклонный возраст, отлично слышит и видит, но находит нелишним клеветать на
свои органы чувств…
Я пригрозил ей пальцем и отпустил ее.
И, подбежав ко
мне, он подскочил, обнял
меня и
своими жесткими усами несколько раз поцарапал мою щеку. За поцелуями следовало продолжительное рукопожатие и засматривание
мне в глаза…
Чернобровый толстяк слегка приподнялся и подал
мне свою жирную, ужасно потную руку.
Изливши
свои чувства и успокоившись, граф налил
мне стакан холодного красно-бурого чая и придвинул к моим рукам ящик с печеньями.
—
Я не про себя говорю, болван! Впрочем… простите
меня, ваше сиятельство, — обратился управляющий к графу. — Простите, что
я сделал сцену, но
я просил бы ваше сиятельство запретить вашему Лепорелло, как вы изволили его назвать, распространять
свое усердие на особ, достойных всякого уважения!
У наших ног расстилалась графская усадьба с ее домом, церковью и садом, а вдали, по ту сторону озера, серела деревенька, в которой волею судеб
я имел
свою резиденцию.
Девушка в красном пропустила нас мимо себя, по-видимому, не обращая на нас ни малейшего внимания. Глаза ее глядели куда-то в сторону, но
я, человек, знающий женщин, чувствовал на
своем лице ее зрачки.
Поляку было решительно всё равно, где бы ни быть, Урбенин не считал
свой голос решающим, а
я слишком обрадовался лесной прохладе и смолистому воздуху, чтобы поворотить назад.
— Будет вам! — крикнул Урбенин собачонкам огненного цвета, мешавшим ему
своими ласками закурить папиросу. — А
мне сдается, что сегодня будет дождь. По воздуху чувствую. Сегодня была такая ужасная жара, что не нужно быть ученым профессором, чтобы предсказать дождь. Для хлеба будет хорошо.
Девушка в красном подошла к моему окну, и в это самое время нас осветило на мгновение белым сиянием… Раздался наверху треск, и
мне показалось, что что-то большое, тяжелое сорвалось на небе с места и с грохотом покатилось на землю… Оконные стекла и рюмки, стоявшие перед графом, содрогнулись и издали
свой стеклянный звук… Удар был сильный…
— Боюсь, — прошептала она, немного подумав. — Гроза убила у
меня мою мать… В газетах даже писали об этом… Моя мать шла по полю и плакала… Ей очень горько жилось на этом свете… Бог сжалился над ней и убил со
своим небесным электричеством.
Я посмотрел на Оленьку. Та конфузливо, спрятав от нас
свое лицо, приводила в порядок
свои потревоженные книги. Ей, по-видимому, стыдно было за
своего сумасшедшего отца.
Я взял
свою рюмку, поглядел на нее и поставил…
Опьянение не заставило долго ждать себя. Скоро
я почувствовал легкое головокружение. В груди заиграл приятный холодок — начало счастливого, экспансивного состояния.
Мне вдруг, без особенно заметного перехода, стало ужасно весело. Чувство пустоты, скуки уступило
свое место ощущению полного веселья, радости.
Я начал улыбаться. Захотелось
мне вдруг болтовни, смеха, людей. Жуя поросенка,
я стал чувствовать полноту жизни, чуть ли не самое довольство жизнью, чуть ли не счастье.
— Знаешь, зачем собственно
я приехал сюда? — перебил граф, желая переменить разговор. —
Я тебе не говорил еще об этом? Прихожу
я в Петербурге к одному знакомому доктору, у которого
я лечусь постоянно, и жалуюсь на
свою болезнь Он выслушал, выстукал, ощупал, знаешь ли, всего и говорит: «Вы не трус?»
Я хоть не трус, но, знаешь, побледнел: «Не трус», — говорю.
Я сам займусь, а его помощником
своим сделаю…
Я вошел уже в
свою пьяную роль и хотел продолжать, но на счастье графа и поляка послышались шаги и в столовую вошел Урбенин.
— Лучше, Сергей Петрович, лицемерить и пить тайком, чем пить при графе. Вы знаете, у графа странный характер… Украдь
я у него заведомо двадцать тысяч, он ничего, по
своей беспечности, не скажет, а забудь
я дать ему отчет в потраченном гривеннике или выпей при нем водки, он начнет плакаться, что у него разбойник-управляющий. Вы его хорошо знаете.
Я не кончил… Язык у
меня запутался от мысли, что
я говорю с людьми ничтожными, не стоящими и полуслова!
Мне нужна была зала, полная людей, блестящих женщин, тысячи огней…
Я поднялся, взял
свой стакан и пошел ходить по комнатам. Когда мы кутим, мы не стесняем себя пространством, не ограничиваемся одной только столовой, а берем весь дом и часто даже всю усадьбу…
Я же громко изъявляю сожаление, что на озере нет таких высоких волн, как Каменная Могила, и пугаю
своим криком мартынов, мелькающих белыми пятнами на синей поверхности озера.
Я работаю всем
своим туловищем с ожесточением, насколько хватает у
меня сил, и сам не знаю, что именно
мне нужно: чтобы Тина сорвалась с качелей и убилась или же чтоб она взлетела под самые облака?
Я подношу к бледному огню Шандора кредитные бумажки, зажигаю их и бросаю на землю. Из груди Каэтана вдруг вырывается стон. Он делает большие глаза, бледнеет и падает
своим тяжелым телом на землю, стараясь затушить ладонями огонь на деньгах… Это ему удается.
Увидев его,
я осадил
свою Зорьку и подал ему руку, как бы желая очиститься прикосновением к его честной мозолистой руке… Он поднял на
меня свои маленькие прозорливые глаза и усмехнулся.
Девушка в красном погрозила
мне пальцем, Тина заслонила
мне свет
своими черными глазами и…
я уснул…
— Поднимайтесь, вам говорят! — будил он
меня своим певучим тенором, заглядывая в мыльницу и снимая с мыла ногтем волосок.
Весь уезд дразнит доктора «щуром» за его вечно прищуренные глаза; дразнил и
я. Увидев, что
я проснулся, Вознесенский подошел ко
мне, сел на край кровати и тотчас же потянул к
своим прищуренным глазам коробку со спичками…
В
своих описаниях
я старался не выходить из пределов «легкого жанра», держаться фактов и не вдаваться в мораль, хотя всё это и противно натуре человека, питающего страсть к итогам и выводам…
— Что же вы не смеетесь, щуренька? — спросил
я, покончив со
своими описаниями…
И «щур», увлекшись, поднялся, зашагал около стен и, размахивая руками, начал выкладывать передо
мною свои познания по хирургической патологии… Омертвение костей черепа, воспаление мозга, смерть и другие ужасы так и сыпались из его рта с бесконечными объяснениями макроскопических и микроскопических процессов, сопровождающих эту туманную и неинтересную для
меня terram incognitam [неизвестную землю, область (лат.).].
— Как, однако,
я у вас засиделся, — спохватился он, взглянув на
свои дешевые, с одной крышкой, часы, выписанные им из Москвы «с ручательством на 5 лет», но, тем не менее, два раза уже бывшие в починке. —
Мне пора, друже! Прощайте и смотрите вы
мне! Эти графские кутежи добром не кончатся! Не говорю уж о вашем здоровье… Ах, да! Будете завтра в Теневе?
Кому дал он слово — не нужно было спрашивать. Мы понимали друг друга. Простившись со
мной, доктор надел
свое поношенное пальто и уехал…
Я остался один… Чтобы заглушить неприятные мысли, начинавшие копошиться в моей голове,
я подошел к
своему письменному столу и, стараясь не думать, не отдавать себе отчета, занялся полученными бумагами… Конверт, первый попавшийся
мне на глаза, содержал в себе следующее письмо...
Письмо черноглазой Тины, ее жирный, сочный почерк напомнили мозаиковую гостиную и вызвали во
мне желание, похожее на желание опохмелиться, но
я превозмог себя и силою
своей воли заставил себя работать.
Целый день сидел
я за
своим письменным столом, а Поликарп то и дело проходил мимо
меня и недоверчиво поглядывал на мою работу.
«И к чему там, в мире, — думал
я, — теснится человек в
своих тесных лачугах, в
своих узких и тесных идейках, если здесь такой простор для жизни и мысли? Отчего он не идет сюда?»