Неточные совпадения
Не много нужно усилий
моему герою, чтобы согнуть подкову или сплющить в кулаке коробку из-под сардинок, а между тем ни одно его движение
не выдает в нем физически сильного.
— Я отниму у вас одну только минуту! — продолжал
мой герой извиняющимся голосом. — Но прежде всего позвольте представиться… Кандидат прав Иван Петрович Камышев, бывший судебный следователь… К пишущим людям
не имею чести принадлежать, но, тем
не менее, явился к вам с чисто писательскими целями. Перед вами стоит желающий попасть в начинающие, несмотря на свои под сорок. Но лучше поздно, чем никогда.
— Надоедная служба… Служил-служил, махнул рукой и бросил. Занятий у меня теперь нет, есть почти нечего… И если вы, минуя достоинства, напечатаете
мою повесть, то сделаете мне больше, чем одолжение… Вы поможете мне… Газета
не богадельня,
не странно-приимный дом… Я это знаю, но… уж вы будьте так добры…
— Дело
не в правде…
Не нужно непременно видеть, чтоб описать… Это
не важно. Дело в том, что наша бедная публика давно уже набила оскомину на Габорио ц Шкляревском. Ей надоели все эти таинственные убийства, хитросплетения сыщиков и необыкновенная находчивость допрашивающих следователей. Публика, конечно, разная бывает, но я говорю о той публике, которая читает
мою газету. Как называется ваша повесть?
Повесть Камышева
не попала в
мою газету по причинам, изложенным в конце
моей беседы с читателем. С читателем я встречусь еще раз. Теперь же, надолго расставаясь с ним, я предлагаю на его прочтение повесть Камышева.
Моего попугая зовут
не попкой и
не другим каким-нибудь птичьим названием, а Иваном Демьянычем.
Я слишком ленив для того, чтобы заниматься собственным комфортом, и
не мешаю висеть на
моих стенах
не только покойникам, но даже и живым, если последние того пожелают [Прошу у читателя извинения за подобные выражения.
Ивану Демьянычу было так же душно, как и мне. Он ерошил свои перья, оттопыривал крылья и громко выкрикивал фразы, выученные им у
моего предшественника Поспелова и Поликарпа. Чтобы занять чем-нибудь свой послеобеденный досуг, я сел перед клеткой и стал наблюдать за движениями попугая, старательно искавшего и
не находившего выхода из тех мук, которые причиняли ему духота и насекомые, обитавшие в его перьях… Бедняжка казался очень несчастным…
— Опять черти принесли! — проговорил
мой Поликарп. — Два лета без него покойно прожили, а нынче опять свинюшник в уезде заведет. Опять сраму
не оберешься.
Не нужно было глядеть на подпись, чтобы в крупном, некрасивом почерке узнать пьяную, редко пишущую руку
моего друга, графа Алексея Карнеева. Краткость письма, претензия его на некоторую игривость и бойкость свидетельствовали, что
мой недалекий друг много изорвал почтовой бумаги, прежде чем сумел сочинить это письмо.
Я
не сразу ответил на этот вопрос, да и всякий чистоплотный человек промедлил бы на
моем месте.
Эта беспутная, необычная жизнь, полная эффектов и пьяного бешенства,
не успела подорвать
мой организм, но зато сделала меня известным всей губернии…
Рассудок говорил мне всю сущую правду, краска стыда за недавнее прошлое разливалась по
моему лицу, сердце сжималось от страха при одной мысли, что у меня
не хватит мужества отказаться от поездки к графу, но я
не долго колебался. Борьба продолжалась
не более минуты.
Пришла мне на память
моя пьяная удаль,
не знающая границ в своей шири, сатанинской гордости и презрении к жизни.
Мой цивилизованный дурак читает всё, начиная с вывесок питейных домов и кончая Огюстом Контом, лежащим у меня в сундуке вместе с другими мною
не читаемыми, заброшенными книгами; но из всей массы печатного и писанного он признает одни только страшные, сильно действующие романы с знатными «господами», ядами и подземными ходами, остальное же он окрестил «чепухой».
Озеро тихо спало. Ни одним звуком
не приветствовало оно полета
моей Зорьки, и лишь писк молодого кулика нарушал гробовое безмолвие неподвижного великана. Солнце гляделось в него, как в большое зеркало, и заливало всю его ширь от
моей дороги до далекого берега ослепительным светом. Ослепленным глазам казалось, что
не от солнца, а от озера берет свой свет природа.
Зной вогнал в дремоту и жизнь, которою так богато озеро и его зеленые берега… Попрятались птицы,
не плескалась рыба, тихо ждали прохлады полевые кузнечики и сверчки. Кругом была пустыня. Лишь изредка
моя Зорька вносила меня в густое облако прибрежных комаров, да вдали на озере еле шевелились три черные лодочки старика Михея, нашего рыболова, взявшего на откуп всё озеро.
Они, конечно, сказали бы более, если бы знали, как слаба, мягка и податлива натура друга
моего графа и как силен и крепок я. Они многое сказали бы, если бы знали, как любил меня этот тщедушный человек и как я его
не любил! Он первый предложил мне свою дружбу, и я первый сказал ему «ты», но с какою разницей в тоне! Он, в припадке хороших чувств, обнял меня и робко попросил
моей дружбы — я же, охваченный однажды чувством презрения, брезгливости, сказал ему...
Впоследствии я думал
не раз: сколько несчастий
не пришлось бы мне перенести на своих плечах и сколько добра принес бы я своим ближним, если бы в этот вечер у меня хватило решимости поворотить назад, если бы
моя Зорька взбесилась и унесла меня подальше от этого страшного большого озера!
Сколько мучительных воспоминаний
не давили бы теперь
моего мозга и
не заставляли бы
мою руку то и дело оставлять перо и хвататься за голову!
Моя Зорька внесла меня в ворота графской усадьбы. У самых ворот она споткнулась, и я, потеряв стремя, чуть было
не свалился на землю.
— Но ведь это
не гость! — сказал умоляющим голосом
мой друг. — Он
не помешает тебе отдохнуть после дороги. С ним, пожалуйста,
не церемонься!.. Увидишь, что это за человек! Ты сразу его полюбишь и подружишься с ним, голубчик!
— Кушай… Проездом через Москву у Эйнема купил. А я на тебя сердит, Сережа, так сердит, что даже хотел поругаться с тобой!.. Мало того, что ты
не написал мне в эти два года ни строчки, но даже
не удостоил ответом ни одного
моего письма! Это
не по-дружески!
— Это, положим, так, — согласился граф, быстро и охотно со всем соглашающийся, — но все-таки мог бы хоть строчку… И потом, как рассказывает вот Петр Егорыч, ты за все два года ни разу
не наведался сюда, точно за тысячу верст живешь или… брезгуешь
моим добром. Мог бы здесь пожить, поохотиться. И мало ли что могло здесь без меня случиться!
Я поглядел на больное, истрепавшееся лицо графа, на рюмку, на лакея в желтых башмаках, поглядел я на чернобрового поляка, который с первого же раза показался мне почему-то негодяем и мошенником, на одноглазого вытянувшегося мужика, — и мне стало жутко, душно… Мне вдруг захотелось оставить эту грязную атмосферу, предварительно открыв графу глаза на всю
мою к нему безграничную антипатию… Был момент, когда я готов уже был подняться и уйти… Но я
не ушел… Мне помешала (стыдно сознаться!) простая физическая лень…
Главная, так называемая «генеральная» аллея, вся прелесть которой состояла в ее старых, широких липах и в массе тюльпанов, тянувшихся двумя пестрыми полосами во всю ее длину, оканчивалась вдали желтым пятном. То была желтая каменная беседка, в которой когда-то был буфет с биллиардом, кеглями и китайской игрой. Мы бесцельно направились к этой беседке… У ее входа мы были встречены живым существом, несколько расстроившим нервы
моих не храбрых спутников.
В редком романе
не играет солидной роли садовая калитка. Если вы сами
не подметили этого, то справьтесь у
моего Поликарпа, проглотившего на своем веку множество страшных и нестрашных романов, и он, наверное, подтвердит вам этот ничтожный, но все-таки характерный факт.
Мой роман тоже
не избавлен от калитки. Но
моя калитка разнится от других тем, что
моему перу придется провести сквозь нее много несчастных и почти ни одного счастливого, что бывает в других романах только в обратном порядке. И, что хуже всего, эту калитку мне приходилось уже раз описывать, но
не как романисту, а как судебному следователю… У меня проведет она сквозь себя более преступников, чем влюбленных.
— Какое чудное видение! — воскликнул граф, хватая меня за руку. — Погляди! Какая прелесть! Что это за девочка? Я и
не знал, что в
моих лесах обитают такие наяды!
Но тут же, около
моей чернильницы, стоит ее фотографический портрет. Здесь белокурая головка представлена во всем суетном величии глубоко павшей красивой женщины. Глаза, утомленные, но гордые развратом, неподвижны. Здесь она именно та змея, вред от укушения которой Урбенин
не назвал бы преувеличенным.
— Рекомендуюсь, — сказал я, вставая и подходя к ней, — Зиновьев… А это, рекомендую,
мой друг, граф Карнеев… Просим прощения, что без приглашения вломились в ваш хорошенький домик… Мы, конечно,
не сделали бы этого, если бы нас
не загнала гроза…
— Я училась… Вы знаете? Убитые грозой и на войне и умершие от тяжелых родов попадают в рай… Этого нигде
не написано в книгах, но это верно. Мать
моя теперь в раю. Мне кажется, что и меня убьет гроза когда-нибудь и что и я буду в раю… Вы образованный человек?
К нашему окну подошел граф с явным намерением поговорить с хорошенькой Оленькой.
Мой друг говорит на трех европейских языках, но
не умеет говорить с женщинами. Он как-то некстати постоял около нас, нелепо улыбнулся, промычал «мда» и отошел вспять, к графину с водкой.
Мои пять рюмок показались ему ухарством, но я пил вовсе
не для того, чтобы прихвастнуть талантом пить…
— Я и
не пью… Сегодня в последний раз, ради свидания с тобой (граф потянулся ко мне и чмокнул меня в щеку)… с
моим милым, хорошим другом, завтра же — ни капли! Бахус прощается сегодня со мной навеки… На прощанье, Сережа, коньячку… выпьем?
— Я буду приставать к вам до тех пор, пока вы
не станете отвечать мне, — продолжал я. — Что вы хмуритесь? Нешто и теперь слышите в
моем голосе смех?
— Мы с вами
не пара, что и требовалось доказать… Я хотел сказать именно то же самое… Гусь свинье
не товарищ, пьяный трезвому
не родня… Пьяный мешает трезвому, трезвый пьяному. В соседней гостиной есть отличные мягкие диваны! На них хорошо полежать после осетринки с хреном. Туда
не слышен
мой голос.
Не желаете ли вы туда отправиться?
— Глупость
моя…
Не одни только дети бывают глупы… Бывают дураки и в пятьдесят лет. Причин
не спрашивайте.
— Я? За какими чертежами? Ах, да! Но, брат, сам чёрт ничего
не разберет в
моих чемоданах… Рылся-рылся и бросил… Ликер очень мил.
Не хочешь ли?
В «мозаиковой» гостиной я выбрал себе турецкую софу, лег на нее и отдал себя во власть фантазий и воздушных замков. Мечты пьяные, но одна другой грандиознее и безграничнее, охватили
мой молодой мозг… Получился новый мир, полный одуряющей прелести и
не поддающихся описанию красот.
Ничто так раздражающе и щекочуще
не действует на
мои нервы, как подобные резкие переходы. Я задрожал от восторга и, охватив Тину одной рукой, а другой махая в воздухе балалайкой, допел до конца «Ночи безумные»… Балалайка с треском ударилась о пол и разлетелась на мелкие щепки…
— Ведь я же их приглашал, а
не ты! — убеждает граф, стараясь уловить
мою пуговицу. — Я здесь хозяин… я угощал тебя, — с какой же стати тебе платить? Пойми, что ты даже оскорбляешь меня этим!
— В ресторане, Сережа, ты можешь платить, сколько тебе угодно, в
моем же доме
не ресторан… И потом я решительно
не понимаю, из-за чего ты хлопочешь,
не понимаю твоей прыти. У тебя мало денег, у меня же добра этого куры
не клюют… Сама справедливость на
моей стороне!
Вот всё то, что осталось в
моей памяти после двух диких ночей, остальное же
не удержалось в пьяных мозгах или же неудобно для описания… Но довольно и этого!..
Щадя целомудрие Павла Ивановича и зная его отвращение к графу, я многое скрыл, многого коснулся только слегка, но, тем
не менее, несмотря даже на игривость
моего тона, на карикатурный пошиб
моей речи, доктор во всё время
моего рассказа глядел мне в лицо серьезно, то и дело покачивая головой и нетерпеливо подергивая течами.
Очевидно,
мой «легкий жанр» произвел на него далеко
не легкое впечатление.
Павел Иванович — единственный человек, сентенции которого я выслушиваю с легкой душою,
не морщась, которому дозволяется вопросительно заглядывать в
мои глаза и запускать исследующую руку в дебри
моей души…
Он
не курит,
не пьет,
не платит женщинам, но, тем
не менее, две тысячи, которые вырабатывает он службой и практикой, уходят от него так же быстро, как уходят у меня
мои деньги, когда я переживаю период кутежа.
Я остался один… Чтобы заглушить неприятные мысли, начинавшие копошиться в
моей голове, я подошел к своему письменному столу и, стараясь
не думать,
не отдавать себе отчета, занялся полученными бумагами… Конверт, первый попавшийся мне на глаза, содержал в себе следующее письмо...
В
мое степенство ему
не верилось, и он каждую минуту ждал, что я поднимусь из-за стола и прикажу седлать Зорьку; но к вечеру, видя
мое упорство, он поверил и выражение угрюмости на лице сменил выражением удовольствия…