Неточные совпадения
Этот удовлетворительный для всех результат особенно прочен был именно потому, что восторжествовали консерваторы: в самом деле, если бы только пошалил выстрелом на мосту,
то ведь, в сущности, было бы еще сомнительно, дурак
ли, или только озорник.
Он повиновался молча. Вошел в свою комнату, сел опять за свой письменный стол, у которого сидел такой спокойный, такой довольный за четверть часа перед
тем, взял опять перо… «В такие-то минуты и надобно уметь владеть собою; у меня есть воля, — и все пройдет… пройдет»… А перо, без его ведома, писало среди какой-то статьи: «перенесет
ли? — ужасно, — счастье погибло»…
На тебя нельзя положиться, что ты с первых страниц можешь различить, будет
ли содержание повести стоить
того, чтобы прочесть ее, у тебя плохое чутье, оно нуждается в пособии, а пособий этих два: или имя автора, или эффектность манеры.
Часа два продолжалась сцена. Марья Алексевна бесилась, двадцать раз начинала кричать и сжимала кулаки, но Верочка говорила: «не вставайте, или я уйду». Бились, бились, ничего не могли сделать. Покончилось
тем, что вошла Матрена и спросила, подавать
ли обед — пирог уже перестоялся.
— Мишель, справедливо
ли то, что я слышу? (тоном гневного страдания.)
Марья Алексевна начала расспрашивать его о способностях Феди, о
том, какая гимназия лучше, не лучше
ли будет поместить мальчика в гимназический пансион, — расспросы очень натуральные, только не рано
ли немножко делаются?
Мое намерение выставлять дело, как оно было, а не так, как мне удобнее было бы рассказывать его, делает мне и другую неприятность: я очень недоволен
тем, что Марья Алексевна представляется в смешном виде с размышлениями своими о невесте, которую сочинила Лопухову, с такими же фантастическими отгадываниями содержания книг, которые давал Лопухов Верочке, с рассуждениями о
том, не обращал
ли людей в папскую веру Филипп Эгалите и какие сочинения писал Людовик XIV.
— Дмитрий, ты стал плохим товарищем мне в работе. Пропадаешь каждый день на целое утро, и на половину дней пропадаешь по вечерам. Нахватался уроков, что
ли? Так время
ли теперь набирать их? Я хочу бросить и
те, которые у меня есть. У меня есть рублей 40 — достанет на три месяца до окончания курса. А у тебя было больше денег в запасе, кажется, рублей до сотни?
Им, видите
ли, обоим думалось, что когда дело идет об избавлении человека от дурного положения,
то нимало не относится к делу, красиво
ли лицо у этого человека, хотя бы он даже был и молодая девушка, а о влюбленности или невлюбленности тут нет и речи.
— Ах, мой милый, скажи: что это значит эта «женственность»? Я понимаю, что женщина говорит контральтом, мужчина — баритоном, так что ж из этого? стоит
ли толковать из — за
того, чтоб мы говорили контральтом? Стоит
ли упрашивать нас об этом? зачем же все так толкуют нам, чтобы мы оставались женственны? Ведь это глупость, мой милый?
— Да, милая Верочка, шутки шутками, а ведь в самом деле лучше всего жить, как ты говоришь. Только откуда ты набралась таких мыслей? Я-то их знаю, да я помню, откуда я их вычитал. А ведь до ваших рук эти книги не доходят. В
тех, которые я тебе давал, таких частностей не было. Слышать? — не от кого было. Ведь едва
ли не первого меня ты встретила из порядочных людей.
— Знаешь
ли что, Александр? уж верно подарить тебе
ту половину нашей работы, которая была моей долей. Бери мои бумаги, препараты, я бросаю. Выхожу из Академии, вот и просьба. Женюсь.
— Если бы ты был глуп, или бы я был глуп, сказал бы я тебе, Дмитрий, что этак делают сумасшедшие. А теперь не скажу. Все возражения ты, верно, постарательнее моего обдумал. А и не обдумывал, так ведь все равно. Глупо
ли ты поступаешь, умно
ли — не знаю; но, по крайней мере, сам не стану делать
той глупости, чтобы пытаться отговаривать, когда знаю, что не отговорить. Я тебе тут нужен на что-нибудь, или нет?
— За
то, что они нежные, — сказала Верочка, подавая руку Кирсанову, и, все еще продолжая улыбаться, задумалась: — а сумею
ли я любить его, как вы? Ведь вы его очень любите?
Долго
ли, коротко
ли Марья Алексевна ругалась и кричала, ходя по пустым комнатам, определить она не могла, но, должно быть, долго, потому что вот и Павел Константиныч явился из должности, — досталось и ему, идеально и материально досталось. Но как всему бывает конец,
то Марья Алексевна закричала: «Матрена, подавай обедать!» Матрена увидела, что штурм кончился, вылезла из — под кровати и подала обедать.
— Вы видите, — продолжала она: — у меня в руках остается столько-то денег. Теперь: что делать с ними! Я завела мастерскую затем, чтобы эти прибыльные деньги шли в руки
тем самым швеям, за работу которых получены. Потому и раздаю их нам; на первый раз, всем поровну, каждой особо. После посмотрим, так
ли лучше распоряжаться ими, или можно еще как-нибудь другим манером, еще выгоднее для вас. — Она раздала деньги.
А Вера Павловна чувствовала едва
ли не самую приятную из всех своих радостей от мастерской, когда объясняла кому-нибудь, что весь этот порядок устроен и держится самими девушками; этими объяснениями она старалась убедить саму себя в
том, что ей хотелось думать: что мастерская могла бы идти без нее, что могут явиться совершенно самостоятельно другие такие же мастерские и даже почему же нет? вот было бы хорошо! — это было бы лучше всего! — даже без всякого руководства со стороны кого-нибудь не из разряда швей, а исключительно мыслью и уменьем самих швей: это была самая любимая мечта Веры Павловны.
К Вере Павловне они питают беспредельное благоговение, она даже дает им целовать свою руку, не чувствуя себе унижения, и держит себя с ними, как будто пятнадцатью годами старше их,
то есть держит себя так, когда не дурачится, но, по правде сказать, большею частью дурачится, бегает, шалит с ними, и они в восторге, и тут бывает довольно много галопированья и вальсированья, довольно много простой беготни, много игры на фортепьяно, много болтовни и хохотни, и чуть
ли не больше всего пения; но беготня, хохотня и все нисколько не мешает этой молодежи совершенно, безусловно и безгранично благоговеть перед Верою Павловною, уважать ее так, как дай бог уважать старшую сестру, как не всегда уважается мать, даже хорошая.
Каждый из них — человек отважный, не колеблющийся, не отступающий, умеющий взяться за дело, и если возьмется,
то уже крепко хватающийся за него, так что оно не выскользнет из рук: это одна сторона их свойств: с другой стороны, каждый из них человек безукоризненной честности, такой, что даже и не приходит в голову вопрос: «можно
ли положиться на этого человека во всем безусловно?» Это ясно, как
то, что он дышит грудью; пока дышит эта грудь, она горяча и неизменна, — смело кладите на нее свою голову, на ней можно отдохнуть.
Что за чудо? Лопухов не умел вспомнить ничего, чем бы мог оскорбить его, да это и не было возможно, при их уважении друг к другу, при горячей дружбе. Вера Павловна тоже очень усердно вспоминала, не она
ли чем оскорбила его, и тоже не могла ничего отыскать, и тоже знала, по
той же причине, как у мужа, что это невозможно с ее стороны.
Лопухов собирался завтра выйти в первый раз из дому, Вера Павловна была от этого в особенно хорошем расположении духа, радовалась чуть
ли не больше, да и наверное больше, чем сам бывший больной. Разговор коснулся болезни, смеялись над нею, восхваляли шутливым тоном супружескую самоотверженность Веры Павловны, чуть — чуть не расстроившей своего здоровья тревогою из — за
того, чем не стоило тревожиться.
Идиллия нынче не в моде, и я сам вовсе не люблю ее,
то есть лично я не люблю, как не люблю гуляний, не люблю спаржи, — мало
ли, до чего я не охотник? ведь нельзя же одному человеку любить все блюда, все способы развлечений; но я знаю, что эти вещи, которые не по моему личному вкусу, очень хорошие вещи, что они по вкусу, или были бы по вкусу, гораздо большему числу людей, чем
те, которые, подобно мне, предпочитают гулянью — шахматную игру, спарже — кислую капусту с конопляным маслом; я знаю даже, что у большинства, которое не разделяет моего вкуса к шахматной игре, и радо было бы не разделять моего вкуса к кислой капусте с конопляным маслом, что у него вкусы не хуже моих, и потому я говорю: пусть будет на свете как можно больше гуляний, и пусть почти совершенно исчезнет из света, останется только античною редкостью для немногих, подобных мне чудаков, кислая капуста с конопляным маслом!
Если бы кто посторонний пришел посоветоваться с Кирсановым о таком положении, в каком Кирсанов увидел себя, когда очнулся, и если бы Кирсанов был совершенно чужд всем лицам, которых касается дело, он сказал бы пришедшему советоваться: «поправлять дело бегством — поздно, не знаю, как оно разыграется, но для вас, бежать или оставаться — одинаково опасно, а для
тех, о спокойствии которых вы заботитесь ваше бегство едва
ли не опаснее, чем
то, чтобы вы оставались».
Подле меня едва
ли провел он четверть часа», неправда, больше полчаса, я думаю, да, больше полчаса, я уверена, думает Вера Павловна: «кроме
того времени, которое мы сидели рядом в лодке.
Проходит месяц. Вера Павловна нежится после обеда на своем широком, маленьком, мягком диванчике в комнате своей и мужа,
то есть в кабинете мужа. Он присел на диванчик, а она обняла его, прилегла головой к его груди, но она задумывается; он целует ее, но не проходит задумчивость ее, и на глазах чуть
ли не готовы навернуться слезы.
Но когда жена заснула, сидя у него на коленях, когда он положил ее на ее диванчик, Лопухов крепко задумался о ее сне. Для него дело было не в
том, любит
ли она его; это уж ее дело, в котором и она не властна, и он, как он видит, не властен; это само собою разъяснится, об этом нечего думать иначе, как на досуге, а теперь недосуг, теперь его дело разобрать, из какого отношения явилось в ней предчувствие, что она не любит его.
Не может
ли он, более опытный, разобрать
то, чего не умеет разобрать она?
— Конечно. Только сильно сомневаюсь в точности опытов. Раньше или позже, мы до этого дойдем, несомненно; к
тому идет наука, это ясно. Но теперь едва
ли еще дошли.
Но имеешь
ли право теперь подвергать мужчину
тому, чтоб он получил пощечину?
Понимаешь
ли ты, что если я люблю этого человека, а ты требуешь, чтоб я дал ему пощечину, которая и по — моему и по — твоему вздор, пустяки, — понимаешь
ли, что если ты требуешь этого, я считаю тебя дураком и низким человеком, а если ты заставляешь меня сделать это, я убью тебя или себя, смотря по
тому, чья жизнь менее нужна, — убью тебя или себя, а не сделаю этого?
— Я ничего не говорю, Александр; я только занимаюсь теоретическими вопросами. Вот еще один. Если в ком-нибудь пробуждается какая-нибудь потребность, — ведет к чему-нибудь хорошему наше старание заглушить в нем эту потребность? Как по — твоему? Не так
ли вот: нет, такое старание не ведет ни к чему хорошему. Оно приводит только к
тому, что потребность получает утрированный размер, — это вредно, или фальшивое направление, — это и вредно, и гадко, или, заглушаясь, заглушает с собою и жизнь, — это жаль.
А если первая минута была так хорошо выдержана,
то что значило выдерживать себя хорошо в остальной вечер? А если первый вечер он умел выдержать,
то трудно
ли было выдерживать себя во все следующие вечера? Ни одного слова, которое не было бы совершенно свободно и беззаботно, ни одного взгляда, который не был бы хорош и прост, прям и дружествен, и только.
Даже и эти глаза не могли увидеть ничего, но гостья шептала: нельзя
ли увидеть тут вот это, хотя тут этого и вовсе нет, как я сама вижу, а все-таки попробуем посмотреть; и глаза всматривались, и хоть ничего не видели, но и
того, что всматривались глаза, уже было довольно, чтобы глаза заметили: тут что-то не так.
Он с усердным наслаждением принялся читать книгу, которую в последние сто лет едва
ли кто читал, кроме корректоров ее: читать ее для кого бы
то ни было, кроме Рахметова,
то же самое, что есть песок или опилки.
И действительно, он не навязывал: никак нельзя было спастись от
того, чтоб он, когда находил это нужным, не высказал вам своего мнения настолько, чтобы вы могли понять, о чем и в каком смысле он хочет говорить; но он делал это в двух — трех словах и потом спрашивал: «Теперь вы знаете, каково было бы содержание разговора; находите
ли вы полезным иметь такой разговор?» Если вы сказали «нет», он кланялся и отходил.
Но если я знаю,
то мало
ли чего я знаю такого, чего тебе, проницательный читатель, вовеки веков не узнать.
— Да, это чувство неприятное. Но неужели много легче было бы вам во всяком другом месте? Ведь очень немногим легче. И между
тем, что вы делали? Для получения ничтожного облегчения себе вы бросили на произвол случая пятьдесят человек, судьба которых от вас зависела. Хорошо
ли это?
Дело решено, кем? вами и ею; решено без всякой справки, согласны
ли те пятьдесят человек на такую перемену, не хотят
ли они чего-нибудь другого, не находят
ли они чего-нибудь лучшего.
Вопрос тут вовсе не о нравственности или безнравственности, а только о
том, хорошая
ли вещь контрабанда.
Видишь
ли, государь мой, проницательный читатель, какие хитрецы благородные-то люди, и как играет в них эгоизм-то: не так, как в тебе, государь мой, потому что удовольствие-то находят они не в
том, в чем ты, государь мой; они, видишь
ли, высшее свое наслаждение находят в
том, чтобы люди, которых они уважают, думали о них, как о благородных людях, и для этого, государь мой, они хлопочут и придумывают всякие штуки не менее усердно, чем ты для своих целей, только цели-то у вас различные, потому и штуки придумываются неодинаковые тобою и ими: ты придумываешь дрянные, вредные для других, а они придумывают честные, полезные для других.
Понимаешь
ли ты теперь, что если я сообщаю тебе не мысли Лопухова и Веры Павловны, а разговор Рахметова с Верою Павловною,
то нужно сообщить не
те только мысли, которые составляли сущность разговора, но именно разговор?
Так, видишь
ли, совершенно наоборот против
того, как представлялось было тебе прежде.
Понял
ли ты теперь, проницательный читатель, что хотя много страниц употреблено на прямое описание
того, какой человек был Рахметов, но что, в сущности, еще гораздо больше страниц посвящено все исключительно
тому же, чтобы познакомить тебя все с
тем же лицом, которое вовсе не действующее лицо в романе?
И думается это полчаса, а через полчаса эти четыре маленькие слова, эти пять маленьких слов уже начинают переделывать по своей воле даже прежние слова, самые главные прежние слова: и из двух самых главных слов «я поеду» вырастают три слова: уж вовсе не такие, хоть и
те же самые: «поеду
ли я?» — вот как растут и превращаются слова!
Но, серьезно, знаешь
ли, что мне кажется теперь, мой милый: если моя любовь к Дмитрию не была любовью женщины, уж развившейся,
то и он не любил меня в
том смысле, как мы с тобою понимаем это.
Вера Павловна кончила разговор с мужем
тем, что надела шляпу и поехала с ним в гошпиталь испытать свои нервы, — может
ли она видеть кровь, в состоянии
ли будет заниматься анатомиею. При положении Кирсанова в гошпитале, конечно, не было никаких препятствий этому испытанию.
Просыпаясь, она нежится в своей теплой постельке, ей лень вставать, она и думает и не думает, и полудремлет и не дремлет; думает, — это, значит, думает о чем-нибудь таком, что относится именно к этому дню, к этим дням, что-нибудь по хозяйству, по мастерской, по знакомствам, по планам, как расположить этот день, это, конечно, не дремота; но, кроме
того, есть еще два предмета, года через три после свадьбы явился и третий, который тут в руках у ней, Митя: он «Митя», конечно, в честь друга Дмитрия; а два другие предмета, один — сладкая мысль о занятии, которое дает ей полную самостоятельность в жизни, другая мысль — Саша; этой мысли даже и нельзя назвать особою мыслью, она прибавляется ко всему, о чем думается, потому что он участвует во всей ее жизни; а когда эта мысль, эта не особая мысль, а всегдашняя мысль, остается одна в ее думе, — она очень, очень много времени бывает одна в ее думе, — тогда как это назвать? дума
ли это или дремота, спится
ли ей или Не спится? глаза полузакрыты, на щеках легкий румянец будто румянец сна… да, это дремота.
Саша ее репетитор по занятиям медициною, но еще больше нужна его помощь по приготовлению из
тех предметов гимназического курса для экзамена, заниматься которыми ей одной было бы уж слишком скучно; особенно ужасная вещь — это математика: едва
ли не еще скучнее латинский язык; но нельзя, надобно поскучать над ними, впрочем, не очень же много: для экзамена, заменяющего гимназический аттестат, в медицинской академии требуется очень, очень немного: например, я не поручусь, что Вера Павловна когда-нибудь достигнет такого совершенства в латинском языке, чтобы перевести хотя две строки из Корнелия Непота, но она уже умеет разбирать латинские фразы, попадающиеся в медицинских книгах, потому что это знание, надобное ей, да и очень не мудреное.
— Ты видишь себя в зеркале такою, какая ты сама по себе, без меня. Во мне ты видишь себя такой, какою видит тебя
тот, кто любит тебя. Для него я сливаюсь с тобою. Для него нет никого прекраснее тебя: для него все идеалы меркнут перед тобою. Так
ли?
Кирсанов говорил, что travail значит труд, Au bon travail — магазин, хорошо исполняющий заказы; рассуждали о
том, не лучше
ли было бы заменить такой девиз фамилиею.