Неточные совпадения
Накануне,
в 9-м часу вечера, приехал господин с чемоданом, занял нумер, отдал для прописки свой паспорт, спросил
себе чаю и котлетку, сказал, чтоб его не тревожили вечером, потому что он устал и хочет спать, но чтобы завтра непременно разбудили
в 8 часов, потому что у него есть спешные дела, запер дверь нумера и, пошумев ножом и вилкою, пошумев чайным прибором, скоро притих, — видно, заснул.
Но большинство, как всегда, когда рассуждает благоразумно, оказалось консервативно и защищало старое: «какое подурачился — пустил
себе пулю
в лоб, да и все тут».
Он повиновался молча. Вошел
в свою комнату, сел опять за свой письменный стол, у которого сидел такой спокойный, такой довольный за четверть часа перед тем, взял опять перо… «
В такие-то минуты и надобно уметь владеть
собою; у меня есть воля, — и все пройдет… пройдет»… А перо, без его ведома, писало среди какой-то статьи: «перенесет ли? — ужасно, — счастье погибло»…
А через два дня после того, как она уехала, приходил статский, только уже другой статский, и приводил с
собою полицию, и много ругал Марью Алексевну; но Марья Алексевна сама ни
в одном слове не уступала ему и все твердила: «я никаких ваших делов не знаю.
— Верочка, ты на меня не сердись. Я из любви к тебе бранюсь, тебе же добра хочу. Ты не знаешь, каковы дети милы матерям. Девять месяцев тебя
в утробе носила! Верочка, отблагодари, будь послушна, сама увидишь, что к твоей пользе. Веди
себя, как я учу, — завтра же предложенье сделает!
— Нет, маменька. Я уж давно сказала вам, что не буду целовать вашей руки. А теперь отпустите меня. Я,
в самом деле, чувствую
себя дурно.
— Ты напрасно думаешь, милая Жюли, что
в нашей нации один тип красоты, как
в вашей. Да и у вас много блондинок. А мы, Жюли, смесь племен, от беловолосых, как финны («Да, да, финны», заметила для
себя француженка), до черных, гораздо чернее итальянцев, — это татары, монголы («Да, монголы, знаю», заметила для
себя француженка), — они все дали много своей крови
в нашу! У нас блондинки, которых ты ненавидишь, только один из местных типов, — самый распространенный, но не господствующий.
— Одевайся, Верочка! чать, скоро придет. — Она очень заботливо осмотрела наряд дочери. — Если ловко поведешь
себя, подарю серьги с большими-то изумрудами, — они старого фасона, но если переделать, выйдет хорошая брошка.
В залоге остались за 150 р., с процентами 250, а стоят больше 400. Слышишь, подарю.
И когда, сообразивши все приметы
в театре, решили, что, должно быть, мать этой девушки не говорит по — французски, Жюли взяла с
собою Сержа переводчиком.
— Часов
в двенадцать, — сказала Верочка. Это для Жюли немного рано, но все равно, она велит разбудить
себя и встретится с Верочкою
в той линии Гостиного двора, которая противоположна Невскому; она короче всех, там легко найти друг друга, и там никто не знает Жюли.
Не тем я развращена, за что называют женщину погибшей, не тем, что было со мною, что я терпела, от чего страдала, не тем я развращена, что тело мое было предано поруганью, а тем, что я привыкла к праздности, к роскоши, не
в силах жить сама
собою, нуждаюсь
в других, угождаю, делаю то, чего не хочу — вот это разврат!
Сторешников слышал и видел, что богатые молодые люди приобретают
себе хорошеньких небогатых девушек
в любовницы, — ну, он и добивался сделать Верочку своею любовницею: другого слова не приходило ему
в голову; услышал он другое слово: «можно жениться», — ну, и стал думать на тему «жена», как прежде думал на тему «любовница».
Сторешников уже несколько недель занимался тем, что воображал
себе Верочку
в разных позах, и хотелось ему, чтобы эти картины осуществились.
Словом, Сторешников с каждым днем все тверже думал жениться, и через неделю, когда Марья Алексевна,
в воскресенье, вернувшись от поздней обедни, сидела и обдумывала, как ловить его, он сам явился с предложением. Верочка не выходила из своей комнаты, он мог говорить только с Марьею Алексевною. Марья Алексевна, конечно, сказала, что она с своей стороны считает
себе за большую честь, но, как любящая мать, должна узнать мнение дочери и просит пожаловать за ответом завтра поутру.
Марья Алексевна сказала кухарке: «не надо». — «Экой зверь какой, Верка-то! Как бы не за рожу ее он ее брал,
в кровь бы ее всю избить, а теперь как тронуть? Изуродует
себя. проклятая!».
Как только она позвала Верочку к папеньке и маменьке, тотчас же побежала сказать жене хозяйкина повара, что «ваш барин сосватал нашу барышню»; призвали младшую горничную хозяйки, стали упрекать, что она не по — приятельски
себя ведет, ничего им до сих пор не сказала; младшая горничная не могла взять
в толк, за какую скрытность порицают ее — она никогда ничего не скрывала; ей сказали — «я сама ничего не слышала», — перед нею извинились, что напрасно ее поклепали
в скрытности, она побежала сообщить новость старшей горничной, старшая горничная сказала: «значит, это он сделал потихоньку от матери, коли я ничего не слыхала, уж я все то должна знать, что Анна Петровна знает», и пошла сообщить барыне.
— Мне давно было известно, что Мишель волочится за вашей дочерью. Я не мешала этому, потому что молодому человеку нельзя же жить без развлечений. Я снисходительна к шалостям молодых людей. Но я не потерплю унижения своей фамилии. Как ваша дочь осмелилась забрать
себе в голову такие виды?
— Возьмите ее
себе. Можете израсходовать до 100 рублей на отделку. Прибавляю вам и жалованья 240 р.
в год.
Известно, как
в прежние времена оканчивались подобные положения: отличная девушка
в гадком семействе; насильно навязываемый жених пошлый человек, который ей не нравится, который сам по
себе был дрянноватым человеком, и становился бы чем дальше, тем дряннее, но, насильно держась подле нее, подчиняется ей и понемногу становится похож на человека таксебе, не хорошего, но и не дурного.
Девушка начинала тем, что не пойдет за него; но постепенно привыкала иметь его под своею командою и, убеждаясь, что из двух зол — такого мужа и такого семейства, как ее родное, муж зло меньшее, осчастливливала своего поклонника; сначала было ей гадко, когда она узнавала, что такое значит осчастливливать без любви; был послушен: стерпится — слюбится, и она обращалась
в обыкновенную хорошую даму, то есть женщину, которая сама-то по
себе и хороша, но примирилась с пошлостью и, живя на земле, только коптит небо.
С какою степенью строгости исполняют они эту высокую решимость, зависит, конечно, оттого, как устраивается их домашняя жизнь: если не нужно для близких им, они так и не начинают заниматься практикою, то есть оставляют
себя почти
в нищете; но если заставляет семейная необходимость, то обзаводятся практикою настолько, насколько нужно для семейства, то есть
в очень небольшом размере, и лечат лишь людей, которые действительно больны и которых действительно можно лечить при нынешнем еще жалком положении науки, тo есть больных, вовсе невыгодных.
Кроме товарищей да двух — трех профессоров, предвидевших
в нем хорошего деятеля науки, он виделся только с семействами,
в которых давал уроки. Но с этими семействами он только виделся: он как огня боялся фамильярности и держал
себя очень сухо, холодно со всеми лицами
в них, кроме своих маленьких учеников и учениц.
Лопухов наблюдал Верочку и окончательно убедился
в ошибочности своего прежнего понятия о ней, как о бездушной девушке, холодно выходящей по расчету за человека, которого презирает: он видел перед
собою обыкновенную молоденькую девушку, которая от души танцует, хохочет; да, к стыду Верочки, надобно сказать, что она была обыкновенная девушка, любившая танцовать.
— Вот неожиданность! студент — и уж обручен! Она хороша
собою, вы влюблены
в нее?
Она скажет: «скорее умру, чем — не то что потребую, не то что попрошу, — а скорее, чем допущу, чтобы этот человек сделал для меня что-нибудь, кроме того, что ему самому приятно; умру скорее, чем допущу, чтобы он для меня стал к чему-нибудь принуждать
себя,
в чем-нибудь стеснять
себя».
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны
в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет
в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся
в воздухе, как аромат
в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за
собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать
себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
А вот что странно, Верочка, что есть такие же люди, у которых нет этого желания, у которых совсем другие желания, и им, пожалуй, покажется странно, с какими мыслями ты, мой друг, засыпаешь
в первый вечер твоей любви, что от мысли о
себе, о своем милом, о своей любви, ты перешла к мыслям, что всем людям надобно быть счастливыми, и что надобно помогать этому скорее прийти.
Когда коллежский секретарь Иванов уверяет коллежского советника Ивана Иваныча, что предан ему душою и телом, Иван Иваныч знает по
себе, что преданности душою и телом нельзя ждать ни от кого, а тем больше знает, что
в частности Иванов пять раз продал отца родного за весьма сходную цену и тем даже превзошел его самого, Ивана Иваныча, который успел предать своего отца только три раза, а все-таки Иван Иваныч верит, что Иванов предан ему, то есть и не верит ему, а благоволит к нему за это, и хоть не верит, а дает ему дурачить
себя, — значит, все-таки верит, хоть и не верит.
Потому, если вам укажут хитреца и скажут: «вот этого человека никто не проведет» — смело ставьте 10 р. против 1 р., что вы, хоть вы человек и не хитрый, проведете этого хитреца, если только захотите, а еще смелее ставьте 100 р. против 1 р., что он сам
себя на чем-нибудь водит за нос, ибо это обыкновеннейшая, всеобщая черта
в характере у хитрецов, на чем-нибудь водить
себя за нос.
Уж на что, кажется, искусники были Луи — Филипп и Меттерних, а ведь как отлично вывели сами
себя за нос из Парижа и Вены
в места злачные и спокойные буколически наслаждаться картиною того, как там,
в этих местах, Макар телят гоняет.
Опять,
в чем еще замечаются амурные дела? —
в любовных словах: никаких любовных слов не слышно; да и говорят-то они между
собою мало, — он больше говорит с Марьей Алексевною.
Но нет, Марья Алексевна не удовлетворилась надзором, а устроила даже пробу, будто учила «логику», которую и я учил наизусть, говорящую: «наблюдение явлений, каковые происходят сами
собою, должно быть поверяемо опытами, производимыми по обдуманному плану, для глубочайшего проникновения
в тайны таковых отношений», — и устроила она эту пробу так, будто читала Саксона Грамматика, рассказывающего, как испытывали Гамлета
в лесу девицею.
Тут надо прежде
в генеральском обществе
себя зарекомендовать, — а я как зарекомендую? — ни по — французски, ни по — каковски по — ихнему не умею.
Но он действительно держал
себя так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать
себя только человек
в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам, играл с Марьею Алексевною
в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с Верою Павловною», рассуждал о вещах
в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он говорил, что все на свете делается для выгоды, что, когда плут плутует, нечего тут приходить
в азарт и вопиять о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, — не говоря уж о том, что это невозможно, — было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.
Да, Марья Алексевна была права, находя много родственного
себе в Лопухове.
Конечно, и то правда, что, подписывая на пьяной исповеди Марьи Алексевны «правда», Лопухов прибавил бы: «а так как, по вашему собственному признанию, Марья Алексевна, новые порядки лучше прежних, то я и не запрещаю хлопотать о их заведении тем людям, которые находят
себе в том удовольствие; что же касается до глупости народа, которую вы считаете помехою заведению новых порядков, то, действительно, она помеха делу; но вы сами не будете спорить, Марья Алексевна, что люди довольно скоро умнеют, когда замечают, что им выгодно стало поумнеть,
в чем прежде не замечалась ими надобность; вы согласитесь также, что прежде и не было им возможности научиться уму — разуму, а доставьте им эту возможность, то, пожалуй, ведь они и воспользуются ею».
А оправдать его тоже не годится, потому что любители прекрасных идей и защитники возвышенных стремлений, объявившие материалистов людьми низкими и безнравственными,
в последнее время так отлично зарекомендовали
себя со стороны ума, да и со стороны характера,
в глазах всех порядочных людей, материалистов ли, или не материалистов, что защищать кого-нибудь от их порицаний стало делом излишним, а обращать внимание на их слова стало делом неприличным.
— Ах, но если бы вы знали, мой друг, как тяжело, тяжело мне оставаться здесь. Когда мне не представлялось близко возможности избавиться от этого унижения, этой гадости, я насильно держала
себя в каком-то мертвом бесчувствии. Но теперь, мой друг, слишком душно
в этом гнилом, гадком воздухе.
В четверг было Гамлетовское испытание по Саксону Грамматику. После того на несколько дней Марья Алексевна дает
себе некоторый (небольшой) отдых
в надзоре.
Ты кого-нибудь из них выбери
себе в женихи, только из них, из моих женихов».
На нее
в самом деле было жалко смотреть: она не прикидывалась. Ей было
в самом деле больно. Довольно долго ее слова были бессвязны, — так она была сконфужена за
себя; потом мысли ее пришли
в порядок, но и бессвязные, и
в порядке, они уже не говорили Лопухову ничего нового. Да и сам он был также расстроен. Он был так занят открытием, которое она сделала ему, что не мог заниматься ее объяснениями по случаю этого открытия. Давши ей наговориться вволю, он сказал...
Лицо Марьи Алексевны, сильно разъярившееся при первом слове про обед, сложило с
себя решительный гнев при упоминании о Матрене и приняло выжидающий вид: — «посмотрим, голубчик, что-то приложишь от
себя к обеду? — у Денкера, — видно, что-нибудь хорошее!» Но голубчик, вовсе не смотря на ее лицо, уже вынул портсигар, оторвал клочок бумаги от завалявшегося
в нем письма, вынул карандаш и писал.
— Верочка, второе правило требует объяснений. Мы видимся с тобою
в нейтральной комнате за чаем и за обедом. Теперь представь
себе такой случай. Мы напились чаю поутру, я сижу
в своей комнате и не смею носа показать
в твою, значит, не увижу тебя до обеда — так ведь?
— Ах, мой милый, да разве трудно до этого додуматься? Ведь я видала семейную жизнь, — я говорю не про свою семью: она такая особенная, — но ведь у меня есть же подруги, я же бывала
в их семействах; боже мой, сколько неприятностей между мужьями и женами — ты не можешь
себе вообразить, мой милый!
Так они поговорили, — странноватый разговор для первого разговора между женихом и невестой, — и пожали друг другу руки, и пошел
себе Лопухов домой, и Верочка Заперла за ним дверь сама, потому что Матрена засиделась
в полпивной, надеясь на то, что ее золото еще долго прохрапит. И действительно, ее золото еще долго храпело.
В теории-то оно понятно; а как видит перед
собою факт, человек-то и умиляется: вы, говорит, мой благодетель.
— Иду. — Лопухов отправился
в комнату Кирсанова, и на дороге успел думать: «а ведь как верно, что Я всегда на первом плане — и начал с
себя и кончил
собою. И с чего начал: «жертва» — какое плутовство; будто я от ученой известности отказываюсь, и от кафедры — какой вздор! Не все ли равно, буду так же работать, и так же получу кафедру, и так же послужу медицине. Приятно человеку, как теоретику, замечать, как играет эгоизм его мыслями на практике».
Да! гм!» Первым монологом он предположил что-то, только что именно предположил, сам не знал, а во втором монологе объяснил
себе, какое именно
в первом сделал предположение.
«Не годится, показавши волю, оставлять человека
в неволе», и после этого думал два часа: полтора часа по дороге от Семеновского моста на Выборгскую и полчаса на своей кушетке; первую четверть часа думал, не нахмуривая лба, остальные час и три четверти думал, нахмуривая лоб, по прошествии же двух часов ударил
себя по лбу и, сказавши «хуже гоголевского почтмейстера, телятина!», — посмотрел на часы.
Но ничего этого не вспомнилось и не подумалось ему, потому что надобно было нахмурить лоб и, нахмурив его, думать час и три четверти над словами: «кто повенчает?» — и все был один ответ: «никто не повенчает!» И вдруг вместо «никто не повенчает» — явилась у него
в голове фамилия «Мерцалов»; тогда он ударил
себя по лбу и выбранил справедливо: как было с самого же начала не вспомнить о Мецалове? А отчасти и несправедливо: ведь не привычно было думать о Мерцалове, как о человеке венчающем.