Неточные совпадения
А другой раз сидит у
себя в комнате, ветер пахнёт, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один; бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха…
Прилег я на седло, поручил
себя аллаху и
в первый раз
в жизни оскорбил коня ударом плети.
— А Бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных
в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой, — штабс-капитан после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю: — Никогда
себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав
в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, — такой хитрый! — а сам задумал кое-что.
— А что, — спросил я у Максима Максимыча, —
в самом ли деле он приучил ее к
себе, или она зачахла
в неволе, с тоски по родине?
Григорий Александрович ударил
себя в лоб кулаком и выскочил
в другую комнату. Я зашел к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперед.
Я невольно вспомнил об одной московской барыне, которая утверждала, что Байрон был больше ничего как пьяница. Впрочем, замечание штабс-капитана было извинительнее: чтоб воздержаться от вина, он, конечно, старался уверять
себя, что все
в мире несчастия происходят от пьянства.
Он слушал ее молча, опустив голову на руки; но только я во все время не заметил ни одной слезы на ресницах его:
в самом ли деле он не мог плакать, или владел
собою — не знаю; что до меня, то я ничего жальче этого не видывал.
Максим Максимыч сел за воротами на скамейку, а я ушел
в свою комнату. Признаться, я также с некоторым нетерпением ждал появления этого Печорина; хотя, по рассказу штабс-капитана, я составил
себе о нем не очень выгодное понятие, однако некоторые черты
в его характере показались мне замечательными. Через час инвалид принес кипящий самовар и чайник.
— Постой, постой! — закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцы коляски, — совсем было забыл… У меня остались ваши бумаги, Григорий Александрович… я их таскаю с
собой… думал найти вас
в Грузии, а вот где Бог дал свидеться… Что мне с ними делать?..
Перечитывая эти записки, я убедился
в искренности того, кто так беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки. История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно когда она — следствие наблюдений ума зрелого над самим
собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление. Исповедь Руссо имеет уже недостаток, что он читал ее своим друзьям.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых
в нем говорится, вероятно
себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам,
в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Я поместил
в этой книге только то, что относилось к пребыванию Печорина на Кавказе;
в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь свою. Когда-нибудь и она явится на суд света; но теперь я не смею взять на
себя эту ответственность по многим важным причинам.
Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него с невольным сожалением, как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, и, не знаю отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление.
В голове моей родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно я старался уверить
себя, что бельмы подделать невозможно, да и с какой целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям…
Защитив глаза ладонью от лучей солнца, она пристально всматривалась
в даль, то смеялась и рассуждала сама с
собой, то запевала снова песню.
Хочу ее оттолкнуть от
себя — она как кошка вцепилась
в мою одежду, и вдруг сильный толчок едва не сбросил меня
в море.
Между тем моя ундина вскочила
в лодку и махнула товарищу рукою; он что-то положил слепому
в руку, примолвив: «На, купи
себе пряников».
Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка
в это мгновение по моему сердцу; это чувство — было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык
себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший
в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен: из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них
в этом
себе не признается; рабом я быть не могу, а повелевать
в этом случае — труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги!
Она решительно не хочет, чтоб я познакомился с ее мужем — тем хромым старичком, которого я видел мельком на бульваре: она вышла за него для сына. Он богат и страдает ревматизмами. Я не позволил
себе над ним ни одной насмешки: она его уважает, как отца, — и будет обманывать, как мужа… Странная вещь сердце человеческое вообще, и женское
в особенности!
Сам я больше неспособен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось
в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие — подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к
себе чувство любви, преданности и страха — не есть ли первый признак и величайшее торжество власти?
Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем
себе строгий отчет и убеждается
в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает
себя, как любимого ребенка.
Перечитывая эту страницу, я замечаю, что далеко отвлекся от своего предмета… Но что за нужда?.. Ведь этот журнал пишу я для
себя, и, следственно, все, что я
в него ни брошу, будет со временем для меня драгоценным воспоминанием.
Моя бесцветная молодость протекла
в борьбе с
собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил
в глубине сердца: они там и умерли.
Как быть! кисейный рукав слабая защита, и электрическая искра пробежала из моей руки
в ее руку; все почти страсти начинаются так, и мы часто
себя очень обманываем, думая, что нас женщина любит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, они приготовляют, располагают ее сердце к принятию священного огня, а все-таки первое прикосновение решает дело.
Она недовольна
собой; она
себя обвиняет
в холодности… О, это первое, главное торжество! Завтра она захочет вознаградить меня. Я все это уж знаю наизусть — вот что скучно!
Он налил
себе полсклянки за галстук,
в носовой платок, на рукава.
—
В самом деле? — сказал он, ударив
себя по лбу. — Прощай… пойду дожидаться ее у подъезда. — Он схватил фуражку и побежал.
— О нет! — И лицо ее стало так задумчиво, так грустно, что я дал
себе слово
в этот вечер непременно поцеловать ее руку.
Я возвратился
в залу очень доволен
собою.
И
в самом деле, здесь все дышит уединением; здесь все таинственно — и густые сени липовых аллей, склоняющихся над потоком, который с шумом и пеною, падая с плиты на плиту, прорезывает
себе путь между зеленеющими горами, и ущелья, полные мглою и молчанием, которых ветви разбегаются отсюда во все стороны, и свежесть ароматического воздуха, отягощенного испарениями высоких южных трав и белой акации, и постоянный, сладостно-усыпительный шум студеных ручьев, которые, встретясь
в конце долины, бегут дружно взапуски и наконец кидаются
в Подкумок.
Нет ничего парадоксальнее женского ума: женщин трудно убедить
в чем-нибудь, надо их довести до того, чтоб они убедили
себя сами; порядок доказательств, которыми они уничтожают свои предупреждения, очень оригинален; чтоб выучиться их диалектике, надо опрокинуть
в уме своем все школьные правила логики.
Отчего я так дорожу ею? что мне
в ней?.. куда я
себя готовлю? чего я жду от будущего?..
Проходя мимо окон княжны, я услышал снова шаги за
собою; человек, завернутый
в шинель, пробежал мимо меня.
Доктор согласился быть моим секундантом; я дал ему несколько наставлений насчет условий поединка; он должен был настоять на том, чтобы дело обошлось как можно секретнее, потому что хотя я когда угодно готов подвергать
себя смерти, но нимало не расположен испортить навсегда свою будущность
в здешнем мире.
А зачем подвергать
себя опасности, если можно избавиться?..»
В эту минуту я взошел.
Пробегаю
в памяти все мое прошедшее и спрашиваю
себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?..
Так, томимый голодом
в изнеможении засыпает и видит перед
собою роскошные кушанья и шипучие вина; он пожирает с восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче; но только проснулся — мечта исчезает… остается удвоенный голод и отчаяние!
Наконец рассвело. Нервы мои успокоились. Я посмотрелся
в зеркало; тусклая бледность покрывала лицо мое, хранившее следы мучительной бессонницы; но глаза, хотя окруженные коричневою тенью, блистали гордо и неумолимо. Я остался доволен
собою.
Возвратясь, я нашел у
себя доктора. На нем были серые рейтузы, архалук и черкесская шапка. Я расхохотался, увидев эту маленькую фигурку под огромной косматой шапкой: у него лицо вовсе не воинственное, а
в этот раз оно было еще длиннее обыкновенного.
Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я хотел испытать его;
в душе его могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы к лучшему; но самолюбие и слабость характера должны были торжествовать… Я хотел дать
себе полное право не щадить его, если бы судьба меня помиловала. Кто не заключал таких условий с своею совестью?
Я до сих пор стараюсь объяснить
себе, какого рода чувство кипело тогда
в груди моей: то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты тому назад, не подвергая
себя никакой опасности, хотел меня убить как собаку, ибо раненный
в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.
Любившая раз тебя не может смотреть без некоторого презрения на прочих мужчин, не потому, чтоб ты был лучше их, о нет! но
в твоей природе есть что-то особенное, тебе одному свойственное, что-то гордое и таинственное;
в твоем голосе, что бы ты ни говорил, есть власть непобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни
в ком зло не бывает так привлекательно; ничей взор не обещает столько блаженства; никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами и никто не может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько не старается уверить
себя в противном.
И теперь, здесь,
в этой скучной крепости, я часто, пробегая мыслию прошедшее, спрашиваю
себя: отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?..
Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он ходит
себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается
в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…
— Семерка дана! — закричал он, увидав его наконец
в цепи застрельщиков, которые начинали вытеснять из лесу неприятеля, и, подойдя ближе, он вынул свой кошелек и бумажник и отдал их счастливцу, несмотря на возражения о неуместности платежа. Исполнив этот неприятный долг, он бросился вперед, увлек за
собою солдат и до самого конца дела прехладнокровно перестреливался с чеченцами.
Этот же человек, который так недавно метил
себе преспокойно
в лоб, теперь вдруг вспыхнул и смутился.
Происшествие этого вечера произвело на меня довольно глубокое впечатление и раздражило мои нервы; не знаю наверное, верю ли я теперь предопределению или нет, но
в этот вечер я ему твердо верил: доказательство было разительно, и я, несмотря на то что посмеялся над нашими предками и их услужливой астрологией, попал невольно
в их колею; но я остановил
себя вовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику
в сторону и стал смотреть под ноги.
Вот наконец мы пришли; смотрим: вокруг хаты, которой двери и ставни заперты изнутри, стоит толпа. Офицеры и казаки толкуют горячо между
собою: женщины воют, приговаривая и причитывая. Среди их бросилось мне
в глаза значительное лицо старухи, выражавшее безумное отчаяние. Она сидела на толстом бревне, облокотясь на свои колени и поддерживая голову руками: то была мать убийцы. Ее губы по временам шевелились: молитву они шептали или проклятие?
Я подошел к окну и посмотрел
в щель ставня: бледный, он лежал на полу, держа
в правой руке пистолет; окровавленная шашка лежала возле него. Выразительные глаза его страшно вращались кругом; порою он вздрагивал и хватал
себя за голову, как будто неясно припоминая вчерашнее. Я не прочел большой решимости
в этом беспокойном взгляде и сказал майору, что напрасно он не велит выломать дверь и броситься туда казакам, потому что лучше это сделать теперь, нежели после, когда он совсем опомнится.