Неточные совпадения
Все члены семьи и домочадцы чувствовали, что нет смысла
в их сожительстве и что на каждом постоялом дворе случайно сошедшиеся люди более свяэаны между
собой, чем они, члены семьи и домочадцы Облонских.
«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее то, что виной всему я, — виной я, а не виноват.
В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для
себя впечатления из этой ссоры.
Степан Аркадьич был человек правдивый
в отношении к
себе самому.
Он не мог обманывать
себя и уверять
себя, что он раскаивается
в своем поступке.
Но ведь пока она была у нас
в доме, я не позволял
себе ничего.
«Там видно будет», сказал
себе Степан Аркадьич и, встав, надел серый халат на голубой шелковой подкладке, закинул кисти узлом и, вдоволь забрав воздуха
в свой широкий грудной ящик, привычным бодрым шагом вывернутых ног, так легко носивших его полное тело, подошел к окну, поднял стору и громко позвонил. На звонок тотчас же вошел старый друг, камердинер Матвей, неся платье, сапоги и телеграмму. Вслед за Матвеем вошел и цирюльник с припасами для бритья.
— Я приказал прийти
в то воскресенье, а до тех пор чтобы не беспокоили вас и
себя понапрасну, — сказал он видимо приготовленную фразу.
Одевшись, Степан Аркадьич прыснул на
себя духами, выправил рукава рубашки, привычным движением рассовал по карманам папиросы, бумажник, спички, часы с двойной цепочкой и брелоками и, встряхнув платок, чувствуя
себя чистым, душистым, здоровым и физически веселым, несмотря на свое несчастье, вышел, слегка подрагивая на каждой ноге,
в столовую, где уже ждал его кофе и, рядом с кофеем, письма и бумаги из присутствия.
«Однако когда-нибудь же нужно; ведь не может же это так остаться», сказал он, стараясь придать
себе смелости. Он выпрямил грудь, вынул папироску, закурил, пыхнул два раза, бросил ее
в перламутровую раковину-пепельницу, быстрыми шагами прошел мрачную гостиную и отворил другую дверь
в спальню жены.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз
в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь, как
в прежние раза, она говорила
себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
— Вы мне гадки, отвратительны! — закричала она, горячась всё более и более. — Ваши слезы — вода! Вы никогда не любили меня;
в вас нет ни сердца, ни благородства! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой совсем! — с болью и злобой произнесла она это ужасное для
себя слово чужой.
Он поглядел на нее, и злоба, выразившаяся на ее лице, испугала и удивила его. Он не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она видела
в нем к
себе сожаленье, но не любовь. «Нет, она ненавидит меня. Она не простит», подумал он.
— Ну, пойдем
в кабинет, — сказал Степан Аркадьич, знавший самолюбивую и озлобленную застенчивость своего приятеля; и, схватив его за руку, он повлек его за
собой, как будто проводя между опасностями.
— Ну, хорошо. Понято, — сказал Степан Аркадьич. — Так видишь ли: я бы позвал тебя к
себе, но жена не совсем здорова. А вот что: если ты хочешь их видеть, они, наверное, нынче
в Зоологическом Саду от четырех до пяти. Кити на коньках катается. Ты поезжай туда, а я заеду, и вместе куда-нибудь обедать.
Домà Левиных и Щербацких были старые дворянские московские домà и всегда были между
собою в близких и дружеских отношениях.
Левин встречал
в журналах статьи, о которых шла речь, и читал их, интересуясь ими, как развитием знакомых ему, как естественнику по университету, основ естествознания, но никогда не сближал этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии, с теми вопросами о значении жизни и смерти для
себя самого, которые
в последнее время чаще и чаще приходили ему на ум.
На льду собирались
в этот день недели и
в эту пору дня люди одного кружка, все знакомые между
собою.
Когда он думал о ней, он мог
себе живо представить ее всю,
в особенности прелесть этой, с выражением детской ясности и доброты, небольшой белокурой головки, так свободно поставленной на статных девичьих плечах.
Детскость выражения ее лица
в соединении с тонкой красотою стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил: но, что всегда, как неожиданность, поражало
в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и
в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина
в волшебный мир, где он чувствовал
себя умиленным и смягченным, каким он мог запомнить
себя в редкие дни своего раннего детства.
Всю дорогу приятели молчали. Левин думал о том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и то уверял
себя, что есть надежда, то приходил
в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна, а между тем чувствовал
себя совсем другим человеком, не похожим на того, каким он был до ее улыбки и слов: до свидания.
— Да нехорошо. Ну, да я о
себе не хочу говорить, и к тому же объяснить всего нельзя, — сказал Степан Аркадьич. — Так ты зачем же приехал
в Москву?… Эй, принимай! — крикнул он Татарину.
Она видела, что дочь уже влюблена
в него, но утешала
себя тем, что он честный человек и потому не сделает этого.
В воспоминание же о Вронском примешивалось что-то неловкое, хотя он был
в высшей степени светский и спокойный человек; как будто фальшь какая-то была, — не
в нем, он был очень прост и мил, — но
в ней самой, тогда как с Левиным она чувствовала
себя совершенно простою и ясною.
Она уже подходила к дверям, когда услыхала его шаги. «Нет! нечестно. Чего мне бояться? Я ничего дурного не сделала. Что будет, то будет! Скажу правду. Да с ним не может быть неловко. Вот он, сказала она
себе, увидав всю его сильную и робкую фигуру с блестящими, устремленными на
себя глазами. Она прямо взглянула ему
в лицо, как бы умоляя его о пощаде, и подала руку.
Она была права, потому что, действительно, Левин терпеть ее не мог и презирал за то, чем она гордилась и что ставила
себе в достоинство, — за ее нервность, за ее утонченное презрение и равнодушие ко всему грубому и житейскому.
— Не знаю, я не пробовал подолгу. Я испытывал странное чувство, — продолжал он. — Я нигде так не скучал по деревне, русской деревне, с лаптями и мужиками, как прожив с матушкой зиму
в Ницце. Ницца сама по
себе скучна, вы знаете. Да и Неаполь, Сорренто хороши только на короткое время. И именно там особенно живо вспоминается Россия, и именно деревня. Они точно как…
Левин хотел и не мог вступить
в общий разговор; ежеминутно говоря
себе: «теперь уйти», он не уходил, чего-то дожидаясь.
Княгиня была сперва твердо уверена, что нынешний вечер решил судьбу Кити и что не может быть сомнения
в намерениях Вронского; но слова мужа смутили ее. И, вернувшись к
себе, она, точно так же как и Кити, с ужасом пред неизвестностью будущего, несколько раз повторила
в душе: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй!»
Он не только не любил семейной жизни, но
в семье, и
в особенности
в муже, по тому общему взгляду холостого мира,
в котором он жил, он представлял
себе нечто чуждое, враждебное, а всего более — смешное.
«То и прелестно, — думал он, возвращаясь от Щербацких и вынося от них, как и всегда, приятное чувство чистоты и свежести, происходившее отчасти и оттого, что он не курил целый вечер, и вместе новое чувство умиления пред ее к
себе любовью, — то и прелестно, что ничего не сказано ни мной, ни ею, но мы так понимали друг друга
в этом невидимом разговоре взглядов и интонаций, что нынче яснее, чем когда-нибудь, она сказала мне, что любит.
Он прикинул воображением места, куда он мог бы ехать. «Клуб? партия безика, шампанское с Игнатовым? Нет, не поеду. Château des fleurs, там найду Облонского, куплеты, cancan. Нет, надоело. Вот именно за то я люблю Щербацких, что сам лучше делаюсь. Поеду домой». Он прошел прямо
в свой номер у Дюссо, велел подать
себе ужинать и потом, раздевшись, только успел положить голову на подушку, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном.
Вронский
в это последнее время, кроме общей для всех приятности Степана Аркадьича, чувствовал
себя привязанным к нему еще тем, что он
в его воображении соединялся с Кити.
Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить о матери и предстоящем свидании с ней. Он
в душе своей не уважал матери и, не отдавая
себе в том отчета, не любил ее, хотя по понятиям того круга,
в котором жил, по воспитанию своему, не мог
себе представить других к матери отношений, как
в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных, чем менее
в душе он уважал и любил ее.
Но Каренина не дождалась брата, а, увидав его, решительным легким шагом вышла из вагона. И, как только брат подошел к ней, она движением, поразившим Вронского своею решительностью и грацией, обхватила брата левою рукой за шею, быстро притянула к
себе и крепко поцеловала. Вронский, не спуская глаз, смотрел на нее и, сам не зная чему, улыбался. Но вспомнив, что мать ждала его, он опять вошел
в вагон.
— Я о ней ничего, кроме самого хорошего, не знаю, и
в отношении к
себе я видела от нее только ласку и дружбу».
Анна, очевидно, любовалась ее красотою и молодостью, и не успела Кити опомниться, как она уже чувствовала
себя не только под ее влиянием, но чувствовала
себя влюбленною
в нее, как способны влюбляться молодые девушки
в замужних и старших дам.
Анна непохожа была на светскую даму или на мать восьмилетнего сына, но скорее походила бы на двадцатилетнюю девушку по гибкости движений, свежести и установившемуся на ее лице оживлению, выбивавшему то
в улыбку, то во взгляд, если бы не серьезное, иногда грустное выражение ее глаз, которое поражало и притягивало к
себе Кити.
— Отчего же непременно
в лиловом? — улыбаясь спросила Анна. — Ну, дети, идите, идите. Слышите ли? Мис Гуль зовет чай пить, — сказала она, отрывая от
себя детей и отправляя их
в столовую.
Когда старая княгиня пред входом
в залу хотела оправить на ней завернувшуюся ленту пояса, Кити слегка отклонилась. Она чувствовала, что всё само
собою должно быть хорошо и грациозно на ней и что поправлять ничего не нужно.
Она была не вновь выезжающая, у которой на бале все лица сливаются
в одно волшебное впечатление; она и не была затасканная по балам девушка, которой все лица бала так знакомы, что наскучили; но она была на середине этих двух, — она была возбуждена, а вместе с тем обладала
собой настолько, что могла наблюдать.
Кити видела каждый день Анну, была влюблена
в нее и представляла
себе ее непременно
в лиловом.
Она видела, что они чувствовали
себя наедине
в этой полной зале.
Кити любовалась ею еще более, чем прежде, и всё больше и больше страдала. Кити чувствовала
себя раздавленною, и лицо ее выражало это. Когда Вронский увидал ее, столкнувшись с ней
в мазурке, он не вдруг узнал ее — так она изменилась.
В середине мазурки, повторяя сложную фигуру, вновь выдуманную Корсунским, Анна вышла на середину круга, взяла двух кавалеров и подозвала к
себе одну даму и Кити. Кити испуганно смотрела на нее, подходя. Анна прищурившись смотрела на нее и улыбнулась, пожав ей руку. Но заметив, что лицо Кити только выражением отчаяния и удивления ответило на ее улыбку, она отвернулась от нее и весело заговорила с другою дамой.
«Да, что-то чуждое, бесовское и прелестное есть
в ней», сказала
себе Кити.
Если бы была гордость, я не поставил бы
себя в такое положение».
И он представлял
себе Вронского, счастливого, доброго, умного и спокойного, никогда, наверное, не бывавшего
в том ужасном положении,
в котором он был нынче вечером.
Левин чувствовал, что брат Николай
в душе своей,
в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей жизни, не был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он не был виноват
в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его», решил сам с
собою Левин, подъезжая
в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
— Кто я? — еще сердитее повторил голос Николая. Слышно было, как он быстро встал, зацепив за что-то, и Левин увидал перед
собой в дверях столь знакомую и всё-таки поражающую своею дикостью и болезненностью огромную, худую, сутоловатую фигуру брата, с его большими испуганными глазами.
Он вглядывался
в его болезненное чахоточное лицо, и всё больше и больше ему жалко было его, и он не мог заставить
себя слушать то, что брат рассказывал ему про артель.