Неточные совпадения
— Ну, девочка, будь умна, послушна, прилежна. Исполняй все, что от тебя требуется, и никто
не обидит тебя. Ты сирота и с
этих пор становишься воспитанницей нашего ремесленного приюта. Тебя будут учить грамоте, Закону Божию, счету и ремеслу. Когда ты вырастешь, тебе найдут место, словом, мы всячески будем заботиться о тебе.
— За дело,
не беспокойтесь, милейшая. Зря
не обидим никого.
Эта негодница Лихарева работать
не захотела. А когда я ее заставлять стала, палец себе наколола до крови нарочно, чтобы настоять на своем… Ну, вот я ее и послала к печке. Пусть постоит да поразмыслит на досуге, хорошо ли так поступать!
— Что ты
не хотела работать —
это очень дурно, Оня, а что ты палец наколола умышленно,
это еще хуже. Надо сейчас же идти в лазарет, попросить Фаину Михайловну перевязать руку и приложить какое-нибудь лекарство к больному месту. Слышишь? Извинись же перед Павлой Артемьевной и идем со мною.
Одна Дуня оставалась стоять около своего стола,
не зная, к кому подойти, растерянная и оглушенная всем
этим непривычным для нее шумом и суетою.
— Матушка моя, — завопил он, — что ж
это такое, на ваших барышень
не угодишь. Вчера была, видите ли, картошка плохая, нынче масло…
Не рябчиками же их кормить прикажете! Ах ты, господи!
Жилинский побагровел. Павла Артемьевна зашлась от злости и, ни слова
не говоря, помчалась к своему среднему отделению, где состояла в качестве надзирательницы, сочетая
эту должность с должностью заведующей рукодельным классом.
—
Не надо, чтоб божилась. Грешно
это, Васса! — проговорила некрасивая смуглая девочка с лицом недетски серьезным и печальным.
—
Это Маруськины дети. Маруська — наша, и дети наши. Мы их нашли вчера в чулане, сюда перенесли, сена в сторожке утащили. Надо бы ваты, да ваты нет.
Не приведи господь, ежели Пашка узнает. Мы и от тети Лели скрыли.
Не дай бог, найдет их кто, деток наших, в помойку выкинут, да и нам несдобровать. Вот только мы пятеро и знаем: я — Васса Сидорова, Соня Кузьменко, Дорушка Иванова, Люба Орешкина да Канарейкина Паша. А теперь и ты будешь знать. Побожись еще раз, что
не скажешь.
—
Не бойся, новенькая, — ласково обратилась она к Дуне. — Никто тебе пальца резать
не будет. А что оспу, может быть, привьют, так
это пустое. Ничуть
не больно. Всем прививали. И мне, и Любе, и Орешкиной.
— Субъект здоровый на редкость. За
эту ручаюсь. Ни истерии, ни «обожаний» у нее
не будет. Крепкий продукт деревни. Дай-то нам бог побольше таких ребят.
Впрочем, в хоре стрижки участвовали лишь на «подтяжку». Серьезного пения от них
не требовалось, для
этого они были еще слишком малы.
Совсем особенная
эта Дорушка, таких еще и
не видала детей Дуня.
Имея в своем распоряжении среднее отделение приюта, Павла Артемьевна
не ограничивалась, однако, своей воспитательною ролью среди вверенных ее наблюдению подростков. Пользуясь своими правами рукодельной наставницы, она то и дело вмешивалась в дела старшего и младшего отделения. Постоянные недоразумения на
этой почве с доброй и мягкой тетей Лелей или сдержанной, вдумчивой Антониной Николаевной отнюдь
не умеряли воспитательный пыл Павлы Артемьевны.
И Павла Артемьевна «знакомилась…». Своим ястребиным оком она следила неустанно за каждой «стрижкой», преследуя детей всюду, где только могла. Как
это ни странно, но доставалось от Павлы Артемьевны больше всего или чересчур тихим, или
не в меру бойким девочкам. Одобряла же она сонных, апатичных воспитанниц да хороших рукодельниц.
Не любила живых и веселых вроде Они Лихаревой и Любы Орешкиной.
Не выносила тихонькую Дуню и болезненную, слабенькую Олю Чуркову.
— Нет! Нет! — послышался в ту же минуту скорее стон, нежели голос бросившейся вперед Дорушки. — Нет! Нет! Ради бога!
Не она
это,
не Дуня… Я… Павла Артемьевна, я… разбила куколку вашу… Я виновата… Меня накажите! Меня!
—
Это не ты сделала, а Дуня! Скажи… — прозвучал громко и отчетливо ее энергичный голос.
Все
это прочно запало в детскую головку, все
это отлично запомнила Дуня. А рассказать
не сможет,
не сумеет…
Не связать ей двух слов.
Задавание уроков к следующему дню
не практиковалось в приюте. На выучивание их
не хватало времени, так как уборка, стирка, глажение, а больше всего рукодельные работы занимали все время воспитанниц. Заучивалось все с «голоса» преподавателя, тут же в классной. Молитвы, стихи, грамматические правила, название, имена, года — все
это выписывалось на доске наставницами и законоучителем и хором затверживалось старшими девочками.
На уроках она дремала, в часы рукоделий вяло ковыряла иглою, приводя
этим в неистовство Павлу Артемьевну; даже в часы отдыха, в свободное время приюток, когда девочки большие и маленькие резвились в зале, старшие танцуя, малыши взапуски гоняясь друг за другом или устраивая шумные игры, под руководством той же тети Лели, Машу ничто
не занимало.
Это «что-то» было или оставшиеся от обеда и ужина корки хлеба, которые Маша подбирала с жадностью маньячки на столах, или перепадавшие изредка на долю приюток лакомства в виде пряников, пастилок и леденцов, жертвуемых попечительницею для
не избалованных гостинцами воспитанниц.
Маленьких узников выпускали из ящика только в часы прогулок. За
это время они могли бегать и резвиться вволю. Девочки караулили «своих «деток», как они называли котят, чтобы последние
не попались на глаза надзирательницам или, еще того хуже, «самой» (начальнице приюта), так как присутствие домашних животных, как переносителей заразы, всевозможных болезней (так было написано в приютском уставе), строго воспрещалось здесь.
Эта тайна исчезновения и смущала, и глухо волновала стрижек. Ведь, чего доброго, таким же таинственным способом могли исчезнуть и серый Мурка, и черный Хвостик, последние любимцы детей. И от одной
этой мысли
не одно маленькое сердечко в детской груди било тревогу.
Кричали и визжали стрижки, шумели, суетились средние, хохотали и
не меньше детей забавлялись старшие. Все безнаказанно могли шуметь, кричать и возиться в указанное для игры время. Доктор Николай Николаевич отвоевал
это право детям.
— Ничто так
не развивает легкие, как смех, здоровый хохот и крики, — уверял он Екатерину Ивановну Нарукову приходившую в ужас от всей
этой кутерьмы.
Девочке
не спалось.
Это случалось каждый раз после Варварушкиных сказок.
Ничего подобного
этим увлекательным, интересным сказкам она
не слыхала у себя в деревне. Горячее воображение ребенка рисовало ей картины только что слышанного. Вот видится Дуне Иван-Царевич, скачущий на сером волке. Вот въезжают они на поляну, посередке которой высится замок Кащея Бессмертного. Страшное чудовище сторожит замок, за стеной которого томится в плену Краса Царевна. Нужно Ивану-Царевичу освободить из неволи красавицу…
— Прежде чем идти, надо сговориться, девоньки, — шепотом оживленно затараторила Васса. — Пашки нет, она со двора ушедши, так
это хорошо, а все же зевать
не след… Надо тут же сейчас решить, о чем гадать будем.
Тяжелая, крикливая, властная и капризная Васса в кругу своих однокашниц-стрижек делалась совершенно неузнаваема в обществе Фенички. Тихая, робкая и застенчивая, она едва решалась отвечать односложными «да-с» и «нет-с» на вопросы своего кумира. Разумеется, и для «гаданья» Васса
не могла найти более подходящего для нее вопроса: полюбит ли ее когда-нибудь Феничка и подарит ли своей дружбой или же
этого не случится никогда?
Средние и старшие ложились спать на час позднее стрижек, и
этим объяснялось то обстоятельство, что во время абсолютного покоя в спальне малышей в двух «старших» дортуарах еще и
не думали укладываться в постели.
Не подозревавшая о проделке над нею Васса, смущенная общим смехом, поворачивалась с глупым, недоумевающим видом вправо и влево, и всюду, куда бы ни обращала
это пестрое, как у зебры, черное с белым лицо, всюду вспыхивал с удвоенной силой тот же гомерический хохот.
— Ужо отплачу, будете помнить, как надо мною издевки делать! — мысленно грозила она своим обидчицам. За
этой обидой погасло и самое ее чувство к хорошенькой Феничке, и она возненавидела ее почти так же, как и смуглую цыганку-Паланю, один вид которой поднимал теперь в десятилетней Вассе далеко
не детскую глухую злобу и гнев.
Тонкие унизанные кольцами пальцы попечительницы, ее выхоленные, розовые ладони ласкали
эти круглые головенки, а нежный, почти детский голосок звенел на всю рабочую комнату,
не переставая...
—
Это правда, — проговорила она, — все же помнят, что и осенью два раза, и зимою, еще недавно, в начале декабря, было худое масло в каше и мы жаловались Екатерине Ивановне… Она нам из своих денег колбасы покупала. А я
не бунтовщица, а люблю правду… Софья Петровна, поверьте мне… Вон и Антонина Николаевна и тетя Леля
не раз заступались… — и взволнованная Таня махнула рукой и, опустившись на свое место, неожиданно громко заплакала.
Но Дуня
не знала, что ответить. Сказать, что мясо пряталось для Хвостика и Мурки, было нельзя. Разве можно выдать «секрет» отделения? Разве
эта белобрысенькая Нан
не скажет о нем баронессе-матери, а та в свою очередь Екатерине Ивановне, и Хвостик с Муркой будут изгнаны из приютского сада…
«Бедная Нан! Как она некрасива! Немного радостей даст жизнь
этой девочке. И потом,
этот характер! Ни приласкаться, ни поговорить
не может! Холодная, черствая, замкнутая натура! Странно, что у меня, такой жизнерадостной и откровенно-ласковой со всеми, такая дочь?»
Дорушка шепчет
эти слова чуть слышно,
не разжимая губ и быстро-быстро впереди Любочки, Вассы, Они Лихаревой и Дуни спешит на заднюю дорожку. За нею сверкает своим шелковистым отливом щегольская шубка Нан.
Гром небесный
не мог бы оглушить более, нежели
эта произнесенная суровым голосом невесть откуда появившейся Павлы Артемьевны фраза, и сама надзирательница в своей суконной с меховой опушкой шубке и в круглой мужской шапочке, выросла перед девочками точно из-под земли.
Уничтоженная Оля сконфуженно поднялась с колен. Кстати сказать, оставаться в прежнем положении уже
не являлось никакой необходимостью, так как коварный Хвостик как раз в
эту минуту снова выгнул спину, махнул пушистым хвостом, приятно мяукнул и… скрылся за забором.
То, что случилось вслед за
этим, произошло так быстро что никто
не успел опомниться.
—
Этого не может быть, — надорванным волнением вдруг зазвучал голос тети Лели, — среди наших детей
не может и
не должно быть воровок, — с ударением на каждом слове проговорила она.
Нет,
не могу даже предположить
этого,
не смею!
— Что? — Близорукие глаза Наруковой сощурились более обыкновенного, стараясь рассмотреть выражение лица ее помощницы. — Что вы хотите делать? Но
это сущее безумие… Ради одной испорченной девчонки бросать насиженное место… бросать детей, к которым вы привыкли… нас, наконец… уж
не говорю о себе… кто вас так любит… так ценит. Подумайте хорошенько, Елена Дмитриевна… Вы бедная девушка без связей и знакомств… Куда вы пойдете? Где будете искать места?
Верю, что душа у нее далеко
не дурная — у
этой бедной маленькой Сидоровой.
— Оставьте девочку, Павла Артемьевна! — прозвучал твердо и резко ее далеко слышный голос, и она в волнении провела рукою по своим стриженым волосам. — Оставьте Вассу. Она поступила очень дурно и нечестно. Но и перенесла, понятно, тяжелое наказание укоров собственной совести и того стыда, который пережила сейчас и еще переживает в
эти минуты. К Екатерине Ивановне же ее
не трудитесь вести. Екатерина Ивановна знает все о ее поступке и простила девочку.
Ни одного нерассчитанного, резкого движения… Ни одной восторженно-детской нотки! Все монотонно, скучно и чинно. Задавленная искренняя детская радость
не пробивалась ни на йоту под
этой ненужной чинностью ребят.
Начальница, важные посетители и гости: старички в нарядных мундирах с орденами и знаками попечительства о детских приютах,
не менее их нарядные дамы в роскошных светлых платьях, — все
это внимательно слушало тихо и медленно топчущихся в плавном тягучем хороводе девочек, воспевающих монотонно пискливыми детскими голосами...
И никому, по-видимому,
не приходит в голову мысль о том, что
эти степенные, чинные по виду малютки таят в глубине своих детских сердчишек необузданное, страстное желание броситься, окружить стол, стоящий по правую сторону елки, и прочесть на заветном билетике свое имя!
— Тебе больно, дядя? — прозвучал далеко слышный детский голосок, звонкий, как ручеек в лесу летом. — Ну да ничего
это, ничего, пройдет. До свадьбы заживет, слышь? Так бабушка Маремьяна говорила. Да ты
не реви, пройдет, говорю, право слово! — И подняв свою тоненькую ручонку, она
не смущаясь подняла ее к гладкой, блестящей лысине маленького, поникшего головой человечка и несколько раз погладила и ласково похлопала
эту мокрую от бега и падения, совершенно лишенную волос голову.
Павел Семенович испуганно косится на дверь.
Не ровен час, войдет еще кто-нибудь. Узнают причину… И ему
не лестно. Кормит он, действительно, плохо воспитанниц… По дешевой цене скупает продукты, чтобы экономию собрать побольше, показать при расчете, как он умело, хорошо ведет дело… Местом дорожит… Семья у него… Дети… сынишка… Виноват он, правда, перед воспитанницами. Ради собственной выгоды их
не щадил… А
эта девочка, дурочка, можно сказать, а его нехотя сейчас пристыдила…
— Ну, полно, полно,
не реви…
Не сержусь я… Ну, уж ладно, ступай… Да
не болтай зря-то никому об
этом… Слышишь? А кормить вас лучше будут, я уж распорядился! Да
не реви ты, экая глупышка!