Неточные совпадения
Из
этого видно, что у всех, кто
не бывал на море, были еще в памяти старые романы Купера или рассказы Мариета о море и моряках, о капитанах, которые чуть
не сажали на цепь пассажиров, могли жечь и вешать подчиненных, о кораблекрушениях, землетрясениях.
«Я понял бы ваши слезы, если б
это были слезы зависти, — сказал я, — если б вам было жаль, что на мою, а
не на вашу долю выпадает быть там, где из нас почти никто
не бывает, видеть чудеса, о которых здесь и мечтать трудно, что мне открывается вся великая книга, из которой едва кое-кому удается прочесть первую страницу…» Я говорил ей хорошим слогом.
И вдруг неожиданно суждено было воскресить мечты, расшевелить воспоминания, вспомнить давно забытых мною кругосветных героев. Вдруг и я вслед за ними иду вокруг света! Я радостно содрогнулся при мысли: я буду в Китае, в Индии, переплыву океаны, ступлю ногою на те острова, где гуляет в первобытной простоте дикарь, посмотрю на
эти чудеса — и жизнь моя
не будет праздным отражением мелких, надоевших явлений. Я обновился; все мечты и надежды юности, сама юность воротилась ко мне. Скорей, скорей в путь!
И когда ворвутся в душу
эти великолепные гости,
не смутится ли сам хозяин среди своего пира?
Я вспомнил, что путь
этот уже
не Магелланов путь, что с загадками и страхами справились люди.
Экспедиция в Японию —
не иголка: ее
не спрячешь,
не потеряешь. Трудно теперь съездить и в Италию, без ведома публики, тому, кто раз брался за перо. А тут предстоит объехать весь мир и рассказать об
этом так, чтоб слушали рассказ без скуки, без нетерпения. Но как и что рассказывать и описывать?
Это одно и то же, что спросить, с какою физиономией явиться в общество?
Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно, молчат; путешествия
не попали под ферулу риторики, и писатель свободен пробираться в недра гор, или опускаться в глубину океанов, с ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по ним быстро и ловить мимоходом на бумагу их образы; описывать страны и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом, никому
не отведено столько простора и никому от
этого так
не тесно писать, как путешественнику.
«Отошлите
это в ученое общество, в академию, — говорите вы, — а беседуя с людьми всякого образования, пишите иначе. Давайте нам чудес, поэзии, огня, жизни и красок!» Чудес, поэзии! Я сказал, что их нет,
этих чудес: путешествия утратили чудесный характер. Я
не сражался со львами и тиграми,
не пробовал человеческого мяса. Все подходит под какой-то прозаический уровень.
И поэзия изменила свою священную красоту. Ваши музы, любезные поэты [В. Г. Бенедиктов и А. Н. Майков — примеч. Гончарова.], законные дочери парнасских камен,
не подали бы вам услужливой лиры,
не указали бы на тот поэтический образ, который кидается в глаза новейшему путешественнику. И какой
это образ!
Не блистающий красотою,
не с атрибутами силы,
не с искрой демонского огня в глазах,
не с мечом,
не в короне, а просто в черном фраке, в круглой шляпе, в белом жилете, с зонтиком в руках.
Наконец 7 октября фрегат «Паллада» снялся с якоря. С
этим началась для меня жизнь, в которой каждое движение, каждый шаг, каждое впечатление были
не похожи ни на какие прежние.
Но
эта первая буря мало подействовала на меня:
не бывши никогда в море, я думал, что
это так должно быть, что иначе
не бывает, то есть что корабль всегда раскачивается на обе стороны, палуба вырывается из-под ног и море как будто опрокидывается на голову.
Я старался составить себе идею о том, что
это за работа, глядя, что делают, но ничего
не уразумел: делали все то же, что вчера, что, вероятно, будут делать завтра: тянут снасти, поворачивают реи, подбирают паруса.
Можно ли поверить, что в Петербурге есть множество людей, тамошних уроженцев, которые никогда
не бывали в Кронштадте оттого, что туда надо ехать морем, именно оттого, зачем бы стоило съездить за тысячу верст, чтобы только испытать
этот способ путешествия?
Некоторые постоянно живут в Индии и приезжают видеться с родными в Лондон, как у нас из Тамбова в Москву. Следует ли от
этого упрекать наших женщин, что они
не бывают в Китае, на мысе Доброй Надежды, в Австралии, или англичанок за то, что они
не бывают на Камчатке, на Кавказе, в глубине азиатских степей?
Как ни массивен
этот стол, но, при сильной качке, и его бросало из стороны в сторону, и чуть было однажды
не задавило нашего миньятюрного, доброго, услужливого распорядителя офицерского стола П. А. Тихменева.
Оно, пожалуй, красиво смотреть со стороны, когда на бесконечной глади вод плывет корабль, окрыленный белыми парусами, как подобие лебедя, а когда попадешь в
эту паутину снастей, от которых проходу нет, то увидишь в
этом не доказательство силы, а скорее безнадежность на совершенную победу.
Это от непривычки: если б пароходы существовали несколько тысяч лет, а парусные суда недавно, глаз людской, конечно, находил бы больше поэзии в
этом быстром, видимом стремлении судна, на котором
не мечется из угла в угол измученная толпа людей, стараясь угодить ветру, а стоит в бездействии, скрестив руки на груди, человек, с покойным сознанием, что под ногами его сжата сила, равная силе моря, заставляющая служить себе и бурю, и штиль.
Но ничего
этого не случилось.
Там все принесено в жертву экономии; от
этого людей на них мало, рулевой большею частию один: нельзя понадеяться, что ночью он
не задремлет над колесом и
не прозевает встречных огней.
От
этого всегда поднимается гвалт на судне, когда завидят идущие навстречу огни, кричат, бьют в барабан, жгут бенгальские огни, и если судно
не меняет своего направления, палят из пушек.
Это особенно приятно, когда многие спят по каютам и
не знают, в чем дело, а тут вдруг раздается треск, от которого дрогнет корабль.
Я в
это время читал замечательную книгу, от которой нельзя оторваться, несмотря на то, что читал уже
не совсем новое.
Взглянешь около себя и увидишь мачты, палубы, пушки, слышишь рев ветра, а невдалеке, в красноречивом безмолвии, стоят красивые скалы:
не раз содрогнешься за участь путешественников!.. Но я убедился, что читать и слушать рассказы об опасных странствиях гораздо страшнее, нежели испытывать последние. Говорят, и умирающему
не так страшно умирать, как свидетелям смотреть на
это.
Потом, вникая в устройство судна, в историю всех
этих рассказов о кораблекрушениях, видишь, что корабль погибает
не легко и
не скоро, что он до последней доски борется с морем и носит в себе пропасть средств к защите и самохранению, между которыми есть много предвиденных и непредвиденных, что, лишась почти всех своих членов и частей, он еще тысячи миль носится по волнам, в виде остова, и долго хранит жизнь человека.
Оторвется ли руль: надежда спастись придает изумительное проворство, и делается фальшивый руль. Оказывается ли сильная пробоина, ее затягивают на первый случай просто парусом — и отверстие «засасывается» холстом и
не пропускает воду, а между тем десятки рук изготовляют новые доски, и пробоина заколачивается. Наконец судно отказывается от битвы, идет ко дну: люди бросаются в шлюпку и на
этой скорлупке достигают ближайшего берега, иногда за тысячу миль.
Флага
не было: оно
не подняло его, когда мы требовали
этого, подняв свой.
Это, вероятно, погибающие просят о помощи: нельзя ли поворотить?» Капитан был убежден в противном; но, чтоб
не брать греха на душу, велел держать на рыбаков.
«Я знаю
это и без вас, — еще сердитее отвечаете вы, — да на котором же месте?» — «Вон, взгляните, разве
не видите?
Это костромское простодушие так нравилось мне, что я Христом Богом просил других
не учить Фаддеева, как обращаться со мною.
А иногда его брал задор: все
это подавало постоянный повод к бесчисленным сценам, которые развлекали нас
не только между Галлоперским маяком и Доггерской банкой, но и в тропиках, и под экватором, на всех четырех океанах, и развлекают до сих пор.
«Нет, извольте сказать, чем он нехорош, я требую
этого, — продолжает он, окидывая всех взглядом, — двадцать человек обедают, никто слова
не говорит, вы один только…
Я, кажется, прилагаю все старания, — говорит он со слезами в голосе и с пафосом, — общество удостоило меня доверия, надеюсь, никто до сих пор
не был против
этого, что я блистательно оправдывал
это доверие; я дорожу оказанною мне доверенностью…» — и так продолжает, пока дружно
не захохочут все и наконец он сам.
«Завтра на вахту рано вставать, — говорит он, вздыхая, — подложи еще подушку, повыше, да постой,
не уходи, я, может быть, что-нибудь вздумаю!» Вот к нему-то я и обратился с просьбою, нельзя ли мне отпускать по кружке пресной воды на умыванье, потому-де, что мыло
не распускается в морской воде, что я
не моряк, к морскому образу жизни
не привык, и, следовательно, на меня, казалось бы, строгость
эта распространяться
не должна.
«Вы знаете, — начал он, взяв меня за руки, — как я вас уважаю и как дорожу вашим расположением: да, вы
не сомневаетесь в
этом?» — настойчиво допытывался он.
«Поверьте, — продолжал он, — что если б я среди моря умирал от жажды, я бы отдал вам последний стакан: вы верите
этому?» — «Да», — уже нерешительно отвечал я, начиная подозревать, что
не получу воды.
«Ну, нечего делать: le devoir avant tout, — сказал я, — я
не думал, что
это так строго».
Притом я сказал вам
это по доверенности, вы
не имеете права…» — «Правда, правда, нет,
это я так…
Знаете что, — перебил он, — пусть он продолжает потихоньку таскать по кувшину, только, ради Бога,
не больше кувшина: если его Терентьев и поймает, так что ж ему за важность, что лопарем ударит или затрещину даст: ведь
это не всякий день…» — «А если Терентьев скажет вам, или вы сами поймаете, тогда…» — «Отправлю на бак!» — со вздохом прибавил Петр Александрович.
Теперь вижу, что
этого сделать
не в состоянии, и потому посылаю
эти письма без перемены, как они есть.
Не знаю, смогу ли и теперь сосредоточить в один фокус все, что со мной и около меня делается, так, чтобы
это, хотя слабо, отразилось в вашем воображении.
Теперь еще у меня пока нет ни ключа, ни догадок, ни даже воображения: все
это подавлено рядом опытов, более или менее трудных, новых, иногда
не совсем занимательных, вероятно, потому, что для многих из них нужен запас свежести взгляда и большей впечатлительности: в известные лета жизнь начинает отказывать человеку во многих приманках, на том основании, на каком скупая мать отказывает в деньгах выделенному сыну.
Теперь нужно только спросить: к чему же
этот ряд новых опытов выпал на долю человека,
не имеющего запаса свежести и большей впечатлительности, который
не может ни с успехом воспользоваться ими, ни оценить, который даже просто устал выносить их?
Вот к
этому я
не могу прибрать ключа;
не знаю, что будет дальше: может быть, он найдется сам собою.
В спорах о любви начинают примиряться; о дружбе еще
не решили ничего определительного и, кажется, долго
не решат, так что до некоторой степени каждому позволительно составить самому себе идею и определение
этого чувства.
Напротив того, про «неистинного» друга говорят: «
Этот приходит только есть да пить, а мы
не знаем, каков он на деле».
Не лучше ли, когда порядочные люди называют друг друга просто Семеном Семеновичем или Васильем Васильевичем,
не одолжив друг друга ни разу, разве ненарочно, случайно,
не ожидая ничего один от другого, живут десятки лет,
не неся тяжеcти уз, которые несет одолженный перед одолжившим, и, наслаждаясь друг другом, если можно, бессознательно, если нельзя, то как можно менее заметно, как наслаждаются прекрасным небом, чудесным климатом в такой стране, где дает
это природа без всякой платы, где
этого нельзя ни дать нарочно, ни отнять?
Прикажете повторить, что туннель под Темзой очень…
не знаю, что сказать о нем: скажу — бесполезен, что церковь Св. Павла изящна и громадна, что Лондон многолюден, что королева до сих пор спрашивает позволения лорда-мэра проехать через Сити и т. д.
Не надо
этого:
не правда ли, вы все
это знаете?
На
эти случаи, кажется, есть особые глаза и уши, зорче и острее обыкновенных, или как будто человек
не только глазами и ушами, но легкими и порами вбирает в себя впечатления, напитывается ими, как воздухом.
Дождей вдоволь; но на
это никто
не обращает ни малейшего внимания, скорее обращают его, когда проглянет солнце.
Не забуду также картины пылающего в газовом пламени необъятного города, представляющейся путешественнику, когда он подъезжает к нему вечером. Паровоз вторгается в
этот океан блеска и мчит по крышам домов, над изящными пропастями, где, как в калейдоскопе, между расписанных, облитых ярким блеском огня и красок улиц движется муравейник.