Неточные совпадения
Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и
не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога
эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.
Лежанье у Ильи Ильича
не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя:
это было его нормальным состоянием.
Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum [видимость (лат.).] неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об
этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус
не удовольствовался бы
этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.
По
этому плану предполагалось ввести разные новые экономические, полицейские и другие меры. Но план был еще далеко
не весь обдуман, а неприятные письма старосты ежегодно повторялись, побуждали его к деятельности и, следовательно, нарушали покой. Обломов сознавал необходимость до окончания плана предпринять что-нибудь решительное.
С полчаса он все лежал, мучась
этим намерением, но потом рассудил, что успеет еще сделать
это и после чаю, а чай можно пить, по обыкновению, в постели, тем более что ничто
не мешает думать и лежа.
Захар
не старался изменить
не только данного ему Богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в
этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства дома Обломовых.
Без
этих капризов он как-то
не чувствовал над собой барина; без них ничто
не воскрешало молодости его, деревни, которую они покинули давно, и преданий об
этом старинном доме, единственной хроники, веденной старыми слугами, няньками, мамками и передаваемой из рода в род.
— Звал? Зачем же
это я звал —
не помню! — отвечал он, потягиваясь. — Поди пока к себе, а я вспомню.
Захар
не обнаружил никакого особенного неудовольствия или удивления при
этом приказании и упреке барина, находя, вероятно, с своей стороны и то и другое весьма естественным.
— И мышей
не я выдумал.
Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много.
На лице Захара выразилась недоверчивость, или, лучше сказать, покойная уверенность, что
этого не бывает.
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет
этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря
не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!
Он уж был
не рад, что вызвал Захара на
этот разговор. Он все забывал, что чуть тронешь
этот деликатный предмет, так и
не оберешься хлопот.
— Что
это? — почти с ужасом сказал Илья Ильич. — Одиннадцать часов скоро, а я еще
не встал,
не умылся до сих пор? Захар, Захар!
— Ну, хорошо, как встану, напишу… Ты ступай к себе, а я подумаю. Ничего ты
не умеешь сделать, — добавил он, — мне и об
этой дряни надо самому хлопотать.
— Уж кто-то и пришел! — сказал Обломов, кутаясь в халат. — А я еще
не вставал — срам, да и только! Кто бы
это так рано?
— Вы еще
не вставали! Что
это на вас за шлафрок? Такие давно бросили носить, — стыдил он Обломова.
—
Это не шлафрок, а халат, — сказал Обломов, с любовью кутаясь в широкие полы халата.
—
Не могу: я у князя Тюменева обедаю; там будут все Горюновы и она, она… Лиденька, — прибавил он шепотом. — Что
это вы оставили князя? Какой веселый дом! На какую ногу поставлен! А дача! Утонула в цветах! Галерею пристроили, gothique. [в готическом стиле (фр.).] Летом, говорят, будут танцы, живые картины. Вы будете бывать?
— Как
это можно? Скука! Да чем больше, тем веселей. Лидия бывала там, я ее
не замечал, да вдруг…
— А новые lacets! [шнурки (фр.).] Видите, как отлично стягивает:
не мучишься над пуговкой два часа; потянул шнурочек — и готово.
Это только что из Парижа. Хотите, привезу вам на пробу пару?
— А посмотрите
это:
не правда ли, очень мило? — говорил он, отыскав в куче брелок один, — визитная карточка с загнутым углом.
— Рг. prince M. Michel, [Князь М. Мишель (фр.).] — говорил Волков, — а фамилия Тюменев
не уписалась;
это он мне в Пасху подарил, вместо яичка. Но прощайте, au revoir. Мне еще в десять мест. — Боже мой, что
это за веселье на свете!
— Нет, нет!
Это напрасно, — с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. — Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он
не замечен ни в чем таком… Он
не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.
— Что еще
это! Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего делает и
не смыслит ничего. Ну, конечно, он
не имеет такой репутации. Меня очень ценят, — скромно прибавил он, потупя глаза, — министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».
— Да
это не то; ты бы печатал…
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас
это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем
это? Роскошь! И проживет свой век, и
не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
— О торговле, об эманципации женщин, о прекрасных апрельских днях, какие выпали нам на долю, и о вновь изобретенном составе против пожаров. Как
это вы
не читаете? Ведь тут наша вседневная жизнь. А пуще всего я ратую за реальное направление в литературе.
— Именно, — подхватил Пенкин. — У вас много такта, Илья Ильич, вам бы писать! А между тем мне удалось показать и самоуправство городничего, и развращение нравов в простонародье; дурную организацию действий подчиненных чиновников и необходимость строгих, но законных мер…
Не правда ли,
эта мысль… довольно новая?
— В самом деле
не видать книг у вас! — сказал Пенкин. — Но, умоляю вас, прочтите одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщине». Я
не могу вам сказать, кто автор:
это еще секрет.
— Чего я там
не видал? — говорил Обломов. — Зачем
это они пишут: только себя тешат…
— Любить ростовщика, ханжу, ворующего или тупоумного чиновника — слышите? Что вы
это? И видно, что вы
не занимаетесь литературой! — горячился Пенкин. — Нет, их надо карать, извергнуть из гражданской среды, из общества…
«Ночью писать, — думал Обломов, — когда же спать-то? А поди тысяч пять в год заработает!
Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть,
не знать покоя и все куда-то двигаться… И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет — а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»
Может быть, он умел бы, по крайней мере, рассказать все, что видел и слышал, и занять хоть
этим других, но он нигде
не бывал: как родился в Петербурге, так и
не выезжал никуда; следовательно, видел и слышал то, что знали и другие.
Должен бы, кажется, и любить, и
не любить, и страдать, потому что никто
не избавлен от
этого.
Никогда
не поймаешь на лице его следа заботы, мечты, что бы показывало, что он в
эту минуту беседует сам с собою, или никогда тоже
не увидишь, чтоб он устремил пытливый взгляд на какой-нибудь внешний предмет, который бы хотел усвоить своему ведению.
— А! — встретил его Обломов. —
Это вы, Алексеев? Здравствуйте. Откуда?
Не подходите,
не подходите; я вам
не дам руки: вы с холода!
Алексеев стал ходить взад и вперед по комнате, потом остановился перед картиной, которую видел тысячу раз прежде, взглянул мельком в окно, взял какую-то вещь с этажерки, повертел в руках, посмотрел со всех сторон и положил опять, а там пошел опять ходить, посвистывая, —
это все, чтоб
не мешать Обломову встать и умыться. Так прошло минут десять.
— Куда
это ехать? Я
не хотел ехать никуда…
—
Это я по сырости поеду! И чего я там
не видал? Вон дождь собирается, пасмурно на дворе, — лениво говорил Обломов.
— Дался вам
этот Екатерингоф, право! — с досадой отозвался Обломов. —
Не сидится вам здесь? Холодно, что ли, в комнате, или пахнет нехорошо, что вы так и смотрите вон?
— Как бы
это устроить, чтоб…
не съезжать? — в раздумье, про себя рассуждал Обломов.
— Да, только срок контракту вышел; я все
это время платил помесячно…
не помню только, с которых пор.
— Никак
не полагаю, — сказал Обломов, — мне и думать-то об
этом не хочется. Пусть Захар что-нибудь придумает.
— Ну, пусть
эти «некоторые» и переезжают. А я терпеть
не могу никаких перемен!
Это еще что, квартира! — заговорил Обломов. — А вот посмотрите-ка, что староста пишет ко мне. Я вам сейчас покажу письмо… где бишь оно? Захар, Захар!
— А? — продолжал он. — Каково вам покажется: предлагает «тысящи яко две помене»! Сколько же
это останется? Сколько бишь я прошлый год получил? — спросил он, глядя на Алексеева. — Я
не говорил вам тогда?
— Да… оно в самом деле… — начал Алексеев, —
не следовало бы; но какой же деликатности ждать от мужика?
Этот народ ничего
не понимает.
Но ему, по-видимому,
это было все равно; он
не смущался от своего костюма и носил его с каким-то циническим достоинством.
Между тем сам как двадцать пять лет назад определился в какую-то канцелярию писцом, так в
этой должности и дожил до седых волос. Ни ему самому и никому другому и в голову
не приходило, чтоб он пошел выше.
Но все
это ни к чему
не повело. Из Михея
не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к
этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба
не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за смертью отца он
не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.
Неточные совпадения
Частный пристав. Антон Антонович,
это коробка, а
не шляпа.
Городничий (дрожа).По неопытности, ей-богу по неопытности. Недостаточность состояния… Сами извольте посудить: казенного жалованья
не хватает даже на чай и сахар. Если ж и были какие взятки, то самая малость: к столу что-нибудь да на пару платья. Что же до унтер-офицерской вдовы, занимающейся купечеством, которую я будто бы высек, то
это клевета, ей-богу клевета.
Это выдумали злодеи мои;
это такой народ, что на жизнь мою готовы покуситься.
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я, брат,
не такого рода! со мной
не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в мире
не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что
это за жаркое?
Это не жаркое.
Городничий. Вам тоже посоветовал бы, Аммос Федорович, обратить внимание на присутственные места. У вас там в передней, куда обыкновенно являются просители, сторожа завели домашних гусей с маленькими гусенками, которые так и шныряют под ногами. Оно, конечно, домашним хозяйством заводиться всякому похвально, и почему ж сторожу и
не завесть его? только, знаете, в таком месте неприлично… Я и прежде хотел вам
это заметить, но все как-то позабывал.
Анна Андреевна. После? Вот новости — после! Я
не хочу после… Мне только одно слово: что он, полковник? А? (С пренебрежением.)Уехал! Я тебе вспомню
это! А все
эта: «Маменька, маменька, погодите, зашпилю сзади косынку; я сейчас». Вот тебе и сейчас! Вот тебе ничего и
не узнали! А все проклятое кокетство; услышала, что почтмейстер здесь, и давай пред зеркалом жеманиться: и с той стороны, и с
этой стороны подойдет. Воображает, что он за ней волочится, а он просто тебе делает гримасу, когда ты отвернешься.