Неточные совпадения
Восстание усмирили, но отец
мой не скоро уехал из аула…
— Нет, сердце
мое,
не утешай меня, он
не приедет!
Я поняла, что
мои родители говорили о деде Хаджи-Магомете, все еще
не желавшем простить свою христианку-дочь.
Лишь только, поздоровавшись с
моим отцом, он усаживался с ногами, по восточному обычаю, на пестрой тахте, я вскакивала к нему на колени и, смеясь, рылась в карманах его бешмета, [Бешмет — род кафтана, обшитого галуном.] где всегда находились для меня разные вкусные лакомства, привезенные из аула. Чего тут только
не было — и засахаренный миндаль, и кишмиш, и несколько приторные медовые лепешки, мастерски приготовленные хорошенькой Бэллой — младшей сестренкой
моей матери.
Потом, покончив с ними и все еще
не сходя с колен деда, я прислушивалась внимательным и жадным ухом к тому, что он говорит с
моим отцом.
— Слушай, кунак [Кунак — друг, приятель.] Магомет, — вырвалось у него в одну из таких бесед, — тебе нечего беспокоиться за твою дочь: она счастлива, ей хорошо здесь, наша вера стала ей родной и близкой. Да и поправить сделанного нельзя…
Не беспокой же ты даром
мою княгиню. Видит Бог, она
не переставала быть тебе покорной дочерью. Передай это своему мулле, и пусть он поменьше заботится о нас, да поусерднее молится Аллаху.
А
моя бедная деда слушала сурового старика, дрожа всем телом и бросая на
моего отца умоляющие взоры. Он
не вынес этого немого укора, крепко обнял ее и, передернув плечами, вышел из дому. Через несколько минут я видела, как он скакал по тропинке в горы. Я смотрела на удаляющуюся фигуру отца, на стройный силуэт коня и всадника, и вдруг точно что-то толкнуло меня к Хаджи-Магомету.
— Деда! — неожиданно прозвучал среди наступившей тишины
мой детский звонкий голос, — ты злой, деда, я
не буду любить тебя, если ты
не простишь маму и будешь обижать папу! Возьми назад твой кишмиш и твои лепешки; я
не хочу их брать от тебя, если ты
не будешь таким же добрым, как папа!
Моя мать, прижавшись в угол комнаты, делала мне отчаянные знаки, но я
не обращала на них внимания.
— Никто
не учит меня, деда! — смело крикнула я. —
Моя мама, хоть
не молится на восток, как ты и Бэлла, на она любит вас, и аул твой она любит, и горы, и скучает без тебя и молится Богу, когда ты долго
не едешь, и ждет тебя на кровле… Ах, деда, деда, ты и
не знаешь, как она тебя любит!
Я
не помню, что было дальше… Я понеслась, как бешеная горная лошадка, по тенистым аллеям нашего сада, будучи
не в силах удержать порыв восторженного счастья, захватившего могучей волной
мое детское сердечко…
Но наше счастье длилось недолго. Прошло всего несколько месяцев после того блаженного дня, как вдруг
моя бедная дорогая мама тяжко заболела и скончалась. Говорят, она зачахла от тоски по родному аулу, который
не могла даже навещать, боясь оскорблений со стороны фанатиков-татар и непримиримого врага ее — старого муллы.
Гори просыпался… Лучи восхода осветили печальную картину. Я
не могла плакать, хотя ясно сознавала случившееся. Точно ледяные оковы сковали
мое сердце…
Деды
не стало… На горийском кладбище прибавилась еще одна могила… Под кипарисовым крестом, у корней громадной чинары, спала
моя деда! В доме наступила тишина, зловещая и жуткая. Отец заперся в своей комнате и
не выходил оттуда. Дед ускакал в горы… Я бродила по тенистым аллеям нашего сада, вдыхала аромат пурпуровых бархатистых розанов и думала о
моей матери, улетевшей в небо… Михако пробовал меня развлечь… Он принес откуда-то орленка со сломанным крылом и поминутно обращал на него
мое внимание...
Я ласкалась к отцу, и сердце
мое уже
не разрывалось тоскою по покойной маме, — оно было полно тихой грусти… Я плакала, но уже
не острыми и больными слезами, а какими-то тоскливыми и сладкими, облегчающими
мою наболевшую детскую душу…
Но ничего страшного
не было теперь в этих полуразрушенных бойницах, откуда давно-давно высовывались медные тела огнедышащих орудий. Глядя на них, я слушала рассказ отца о печальных временах, когда Грузия стонала под игом турок и персов… Что-то билось и клокотало в
моей груди… Мне хотелось подвигов — таких подвигов, от которых ахнули бы самые смелые джигиты Закавказья…
Этой ночи я никогда
не забуду… После нее я еще горячее привязалась к
моему отцу, которого до сих пор немного чуждалась…
Там я была сама себе госпожа. Выпустив поводья и вцепившись в черную гриву
моего вороного, я изредка покрикивала: «Айда, Шалый, айда! [Айда — вперед на языке горцев.]» — и он несся, как вихрь,
не обращая внимания на препятствия, встречающиеся на дороге. Он скакал тем бешеным галопом, от которого захватывает дух и сердце бьется в груди, как подстреленная птичка.
В
моем алом, нарядном, но
не совсем чистом бешмете в голубых, тоже
не особенно свежих шальварах, [Шальвары — шаровары.] с белой папахой, сбившейся набок, с пылающим, загорелым лицом задорно-смелыми глазами, с черными кудрями, в беспорядке разбросанными вдоль спины, я действительно мало по ходила на благовоспитанную барышню, какою меня представляла, должно быть, бабушка.
Между мною и княгиней-бабушкой словно рухнула стена, воздвигнутая ее
не совсем любезной встречей; за одно это сравнение я готова была уже полюбить ее и,
не отдавая себе отчета в
моем поступке, я испустила
мой любимый крик «айда» и, прежде чем она успела опомниться, повисла у нее на шее. Вероятно, я совершила что-то очень неблагопристойное по отношению матери
моего отца, потому что вслед за
моим диким «айда» раздался пронзительный и визгливый голос бабушки...
Я взглянула на говорившую. У нее было сердитое и важное лицо. Потом я встретила взгляд
моего отца. Он стал мрачным и суровым, каким я
не раз видела его во время гнева. Напоминание о
моей покойной деде со стороны ее врага (бабушка
не хотела видеть
моей матери и никогда
не бывала у нас при ее жизни)
не растрогало, а скорее рассердило его.
— Матушка, — проговорил он, и глаза его загорелись гневом, — если вы приехали для того, чтобы враждебно говорить о
моей бедной Марии, — лучше было бы нам
не встречаться!
Он смерил меня любопытно-величавым взглядом и нерешительно протянул мне свою бледную, сквозящую тонкими голубыми жилками прозрачную руку, всю утопающую в кружеве его великолепных манжет. Я
не знала, что мне с нею делать. Очевидно,
мой рваный бешмет и запачканные лошадиным потом и пылью шальвары производили на него неприятное впечатление.
Он беспрекословно повиновался и,
не вынимая своих аристократических пальчиков из
моей черной от загара,
не по годам сильной руки, последовал за мною.
— Ну, вот видишь, он
не тронул меня, и ты можешь его приласкать, — урезонивала я
моего двоюродного брата.
— Хотя твоя мать была графиня, а
моя деда — простая джигитка из аула Бестуди, но ты
не сделался от этого умнее меня, дрянная, безжизненная кукла!..
В этот день, ознаменованный приехавшей к нам незнакомой мне до сих пор бабушкой, я, по ее настоянию, была в первый раз в жизни оставлена без сладкого. В тот же вечер ревела и я
не менее
моего двоюродного братца, насплетничавшего на меня бабушке, — ревела
не от горя, досады и обиды, а от тайного предчувствия лишения свободы, которою я так чудесно умела до сих пор пользоваться.
— Успокойся, княжна-козочка, успокойся, джаным-светик, ни одна роза
не расцветет без воли Господа, — успокаивала меня добрая грузинка, гладя
мои черные косы и утирая
мои слезы грубыми, заскорузлыми от работы руками.
Но соловьев я слушать
не хотела, а
не желая подводить своими слезами Барбалэ —
мою утешительницу, я пошла в конюшню, где тихим, ласковым ржанием встретил меня
мой верный Шалый.
— Милый Шалый… светик
мой… звезда очей
моих, — перешла я на
мой родной язык, богатый причитаниями, — зачем они приехали? Кончатся теперь наши красные дни…
Не позволят нам с тобой скакать, Шалый, и пугать татарчат и армянок. Закатилось наше солнышко красное!
Из Гори приходила русская учительница, дававшая нам уроки — мне и Юлико.
Мой кузен оказывался куда умнее меня. Но я ему
не завидовала: теперь мне это было безразлично.
Моя свобода,
мои чудесные дни миновали, и ко всему остальному я относилась безразлично.
С Шалым, к
моей великой радости, я могла
не расставаться.
— Княжич Юлико! а где же твои няньки? — Он злился и бежал жаловаться бабушке. Меня оставляли в наказание без пирожного, но это нимало
не огорчало меня и на следующий день я выдумывала новые способы раздразнить
моего двоюродного брата.
— О папа! — могла только выговорить я, задыхаясь от сухих рыданий, надрывавших
мою грудь, и бросилась бежать со всех ног, чтобы
не дать торжествовать Юлико.
— Барбалэ, я
не могу, я
не могу больше, — задыхаясь, говорила я
моей поверенной, — я убегу отсюда, Барбалэ.
Я
не любила Родам за ее чрезмерную привязанность к
моему врагу Юлико, с которым она, взапуски с Андро, нянчилась, как с коронованным принцем. Я передернула плечами (эту привычку я переняла от отца) и стала медленно подниматься в комнаты бабушки.
— Вы должны умереть, ваше величество, — говорю я (в такую минуту я
не могу называть его иначе, и потом он, в
моем воображении, был храбр и дрался, как лев).
Он поднимает ко мне бледное и прекрасное лицо… (Непременно прекрасное… Юлико, король
моей фантазии,
не может обладать длинным носом и мышиными глазками настоящего Юлико.) Я читаю в его лице смертельный ужас.
Но вдруг взгляд
мой замечает ненавистную маленькую фигуру, приютившуюся в тени каштана, и я бросаю новое оскорбление Юлико —
не королю воображаемой сказки, а настоящему Юлико с длинным носом и мышиными глазками...
— А вот это внук
мой, княжич Юлико, —
не без тайной гордости произнесла бабушка, выдвигая вперед своего любимца.
— Знаешь, зачем я приехала? джанночка, светик
мой! — говорила мне она, увлекая меня на наше любимое место — под ветви густолиственной чинары, и быстро продолжала,
не дожидаясь
моего ответа: — Ведь Бэлла,
не простая Бэлла, Бэлла счастливая… под хорошей звездой родилась… Бэлла замуж идет за узденя… за богатого… всего много будет… и табун будет… и стадо будет… и золото… все!
Я боялась лишиться
моей бойкой черноглазой подруги, но желание присутствовать на ее свадьбе, плясать удалую лезгинку, которую я исполняла в совершенстве, а главное — возможность уехать на несколько дней в горы, где я
не была ни разу со дня смерти деды и где меня видели в последний раз маленьким шестилетним ребенком — вот что меня обрадовало!
И,
не отдавая себе отчета в том — будет ли или
не будет счастлива Бэлла, захваченная мыслью о предстоящих мне удовольствиях, я запрыгала и закружилась, хлопая в ладоши, вокруг
моей хорошенькой приятельницы.
— Я уже обещала это
моему отцу! —
не без гордости заявила я и, еще раз повиснув на папиной шее, шепнула ему, пока он целовал меня в «свои звездочки», как называл он
мои глаза в минуту особой нежности: — Слышишь? я обещала это тебе и постараюсь сдержать
мое обещание.
— Это отец
моего жениха, — успела мне шепнуть Бэлла. — Он тоже бек, наиб нашего аула. Он важный ага… А я буду женою его сына, —
не без гордости произнесла она.
И,
не дожидаясь
моего ответа, Бэлла, ловкая и быстрая, как кошка, стала спускаться по крутой лестнице. Через минуту мы уже прильнули к окну кунацкой… Там было много народу, все седые большею частью, важные лезгины. Был тут и старый бек — наиб аула, встретивший нас по приезде. Между всеми этими старыми, убеленными мудрыми сединами людьми, ярко выделялся стройный и тоненький, совсем юный, почти ребенок, джигит.
— Да… да… — поймав
мой тоскующий взор, произнес загрустивший, как-то разом осунувшийся дедушка, — двенадцати лет
не минуло, как одна дочь упорхнула, а теперь опять, другая… Обе важные, обе княгини, обе в золоте и довольстве… А что толку? Что мне осталось?
Я могла радоваться от души, что
не теряю Бэллы, шалуньи Бэллы, горной козочки-попрыгуньи, незаменимого товарища
моих детских проделок.
— Однако княгине Бэлле
не мешает поучиться хорошим манерам! — говорил мне на обратном пути
мой двоюродный братец.
Что-то кольнуло мне в сердце. Жалость ли то была, или просто родовитая гордость,
не позволяющая оскорблять в
моем присутствии члена семьи Джаваха, но,
не отдавая себе отчета, я близко подошла к Заре и крикнула ей, заглушая ее обидный смех...