Неточные совпадения
Она его всем своим холодным корпусом замещала, и я с особой усладой тайного узнавания прижималась к ней стриженым, горячим от лета, затылком, читая Валерии вслух запрещенные матерью и поэтому Валерией разрешенные — в руки данные — «Мертвые Души», до которых — мертвецов и душ — так никогда и не дочиталась, ибо в последнюю секунду,
когда вот-вот должны были появиться — и мертвецы и души —
как нарочно слышался шаг матери (кстати, она так никогда и не вошла, а всегда только, в нужную минуту —
как по заводу — проходила) — и я, обмирая от совсем уже другого — живого страха, пихала огромную книгу под кровать (ту!).
Нет, Черт никакой Валерии не знал. Но он и матери моей не знал, такой одинокой. Он даже не знал, что у меня есть мать.
Когда я была с ним, я была — его девочка, его чертова сиротиночка. Черт в меня,
как в ту комнату, пришел на готовое. Ему просто нравилась комната, тайная красная комната — и тайная красная девочка в столбняке любви на пороге.
Что тут было в них, или,
как Ася — ими играть,
когда они сами играли, сами и были — игра: самих с собою и самих в себя.
Ведь
когда Ася, и Андрюша, и Маша, и Августа Ивановна — для которых это входило в игру — с гиканьем и тыканьем в живот,
как бесы кривляясь и носясь вокруг меня, орали: «Schwarze Peter!
Но так же трудно, если не еще трудней,
как не просиять лицом от Шварцего Петера, было не потемнеть лицом,
когда в руке, вместо наверного его — вдруг — шестерка бубен, пара к уже имеющейся, уводящая меня из игры и Черным Петером оставляющая — другого.
(О, Володя Цветаев, в красной шелковой рубашечке! С такой же большой головой,
как у меня, но ею не попрекаемый! Володя, все свое трехдневное пребывание непрерывно раскатывавшийся от передней к зеркалу — точно никогда паркета не видал! Володя, вместо «собор» говоривший «Успенский забор» — и меня поправлявший! Володя, заявивший обожавшей его матери, что я,
когда приеду к нему в Варшаву, буду жить в его комнате и спать в его кроватке.
То же одиночество,
как во время бесконечных обеден в холодильнике храма Христа Спасителя,
когда я, запрокинув голову в купол на страшного Бога, явственно и двойственно чувствовала и видела себя — уже отделяющейся от блистательного пола, уже пролетающей — гребя,
как собаки плавают — над самыми головами молящихся и даже их — ногами, руками — задевая — и дальше, выше — стойком теперь!
как рыбы плавают! — и вот уже в розовой цветочной юбочке балерины — под самым куполом — порхаю.
Есть одно: его часто — нет, но
когда оно есть, оно, якобы вторичное, сильнее всего первичного: страха, страсти и даже смерти: такт. Пугать батюшку чертом, смешить догом и огорошивать балериной было не-прилично. Неприлично же, для батюшки, все, что непривычно. На исповеди я должна быть
как все.
Кроме того,
как мне было рассказывать о нем, говорить о нем он,
когда для меня он был то и ты. Говорить о нем черт,
когда для меня он был Мышатый: ты, имя настолько сокровенное, что я и одна не произносила его вслух, а только в постели или на поляне, шепотом: «Мышатый!» Звук слова «Мышатый» был сам шепот моей любви к нему. Не-шепотом это слово не существовало. Звательный падеж любви, других падежей не имеющей.
Ничего, ничего, кроме самой мертвой, холодной
как лед и белой
как снег скуки, я за все мое младенчество в церкви не ощутила. Ничего, кроме тоскливого желания:
когда же кончится? и безнадежного сознания: никогда. Это было еще хуже симфонических концертов в Большом зале Консерватории.
«
Как только почувствуешь, что засыпаешь!» — легко сказать,
когда я весь день только и чувствую, что — засыпаю, просто — весь день сплю, сплю, с многими и буйными видениями и громкими радостными воплями: «Мама!
—
Какой у тебя даже бред странный! — говорила мать. — Король — напился! Разве это бред девятилетней девочки? Разве короли — напиваются? И кто, вообще,
когда при тебе напивался? И что значит — напился? Вот что значит потихоньку читать фельетоны в «Курьере» про всякие пиры и вечеринки! — забывая, что она сама же живописала этого августейшего бражника на полотне и поместила его в первом поле моего утреннего зрения и сознания.
Когда дядя родной, Федя, помер, небось не плакала, а тут из-за черта паршивого, прости Господи!» — «Врешь! врешь! врешь! — орала я, уже встав и,
как он, скача.
Неточные совпадения
Бобчинский. Сначала вы сказали, а потом и я сказал. «Э! — сказали мы с Петром Ивановичем. — А с
какой стати сидеть ему здесь,
когда дорога ему лежит в Саратовскую губернию?» Да-с. А вот он-то и есть этот чиновник.
Анна Андреевна. Ах,
какой чурбан в самом деле! Ну,
когда тебе толкуют?
Анна Андреевна. Вот хорошо! а у меня глаза разве не темные? самые темные.
Какой вздор говорит!
Как же не темные,
когда я и гадаю про себя всегда на трефовую даму?
Городничий. Да, и тоже над каждой кроватью надписать по-латыни или на другом
каком языке… это уж по вашей части, Христиан Иванович, — всякую болезнь:
когда кто заболел, которого дня и числа… Нехорошо, что у вас больные такой крепкий табак курят, что всегда расчихаешься,
когда войдешь. Да и лучше, если б их было меньше: тотчас отнесут к дурному смотрению или к неискусству врача.
Анна Андреевна. Ну что ты? к чему? зачем? Что за ветреность такая! Вдруг вбежала,
как угорелая кошка. Ну что ты нашла такого удивительного? Ну что тебе вздумалось? Право,
как дитя какое-нибудь трехлетнее. Не похоже, не похоже, совершенно не похоже на то, чтобы ей было восемнадцать лет. Я не знаю,
когда ты будешь благоразумнее,
когда ты будешь вести себя,
как прилично благовоспитанной девице;
когда ты будешь знать, что такое хорошие правила и солидность в поступках.