Стихи длинные, и начала я высоко, сколько руки достало, но стихи, по опыту знаю, такие длинные, что никакой скалы не хватит, а другой, такой же гладкой, рядом — нет,
и все же мельчу и мельчу буквы, тесню и тесню строки, и последние уже бисер, и я знаю, что сейчас придет волна и не даст дописать, и тогда желание не сбудется — какое желание? — ах, К Морю! — но, значит, уже никакого желания нет? но все равно — даже без желания! я должна дописать до волны, все дописать до волны, а волна уже идет, и я как раз еще успеваю подписаться...
Неточные совпадения
…Потому что мне нравилось от него вниз по песчаной или снежной аллее идти
и к нему, по песчаной или снежной аллее, возвращаться, — к его спине с рукой, к его руке за спиной, потому что стоял он всегда спиной, от него — спиной
и к нему — спиной, спиной ко
всем и всему,
и гуляли мы всегда ему в спину, так
же как сам бульвар
всеми тремя аллеями шел ему в спину,
и прогулка была такая долгая, что каждый раз мы с бульваром забывали, какое у него лицо,
и каждый раз лицо было новое, хотя такое
же черное.
Пока
же скажу, что Вожатого я любила больше
всех родных
и незнакомых, больше
всех любимых собак, больше
всех закаченных в подвал мячей
и потерянных перочинных ножиков, больше
всего моего тайного красного шкафа, где он был — главная тайна. Больше «Цыган», потому что он был — черней цыган, темней цыган.
Андрюшиной хрестоматией я завладела сразу: он читать не любил,
и даже не терпел, а тут нужно было не только читать, а учить,
и списывать,
и излагать своими словами, я
же была нешкольная, вольная,
и для меня хрестоматия была — только любовь. Мать не отнимала: раз хрестоматия — ничего преждевременного.
Вся литература для ребенка преждевременна, ибо
вся говорит о вещах, которых он не знает
и не может знать. Например...
Ответ: — Понятно, Петр! Но что
же он именно сделал, ибо раз подсказывают — не то,
всё, что подсказывают, — не то. Особенно
же и до смешного не то...
Мама из коры умеет делать лодочки,
и даже с парусом, я
же умею только есть смолу
и обнимать сосну. В этих соснах никто не живет. В этих соснах, в таких
же соснах, живет пушкинская няня. «Ты под окном своей светлицы» — у нее очень светлое окно, она его
все время протирает (как мы в зале, когда ждем дедушкиного экипажа) — чтобы видеть, не едет ли Пушкин. А он
все не едет. Не приедет никогда.
Некая
же все же смутность этого на часах открывала
все часовые возможности, вплоть до одного, уже совершенно туманного видения: есть часы зальные, в ящике, с маятником, есть часы над ларем — лунные,
и есть в материнской спальне кукушка, с домиком, — с кукушкой, выглядывающей из домика.
Из знаемого
же с детства: Пушкин из
всех женщин на свете больше
всего любил свою няню, которая была не женщина. Из «К няне» Пушкина я на
всю жизнь узнала, что старую женщину — потому что родная — можно любить больше, чем молодую — потому что молодая
и даже потому что — любимая. Такой нежности слов у Пушкина не нашлось ни к одной.
«А Бонапарте — что такое?» — нет, я этого у матери не спросила, слишком памятуя одну с ней нашу для меня злосчастную прогулку «на пеньки»: мою первую
и единственную за
все детство попытку вопроса: — Мама, что такое Наполеон? — Как? Ты не знаешь, что такое Наполеон? — Нет, мне никто не сказал. — Да ведь это
же — в воздухе носится!
Почему
же он не поехал? Да потому, что могучей страстью очарован, так хочет — что прирос! (В этом меня утверждал
весь мой опыт с моими детскими желаниями, то есть полный физический столбняк.)
И, со
всем весом судьбы
и отказа...
Этой открыткой я завладела. Эту открытку я у Валерии сразу украла. Украла
и зарыла на дне своей черной парты, немножко как девушки дитя любви бросают в колодец — со
всей любовью! Эту открытку я, держа лбом крышку парты, постоянно молниеносно глядела, прямо жгла
и жрала ее глазами. С этой открыткой я жила — как та
же девушка с любимым — тайно, опасно, запретно, блаженно.
«Вот» — частый лысый лес,
весь из палок
и веревок,
и где-то внизу — плоская, серая, белая вода, водица, которой так
же мало, как той, на картине явления Христа народу.
Но будь моя мать совсем здорова
и так
же проста со мной, как другие матери с другими девочками, я бы
все равно к нему не попросилась.
Я сохну
и смотрю: теперь я вижу, что за скалой Лягушка — еще вода, много, чем дальше — тем бледней,
и что кончается она белой блестящей линеечной чертою — того
же серебра, что
все эти точки на маленьких волнах. Я
вся соленая —
и башмаки соленые.
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: //
Всё те
же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, //
И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать //
И о былом воспоминать?
Но в них не видно перемены; //
Всё в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены //
Всё тот
же тюлевый чепец; //
Всё белится Лукерья Львовна, //
Всё то
же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович так
же глуп, // Семен Петрович так
же скуп, // У Пелагеи Николавны //
Всё тот
же друг мосье Финмуш, //
И тот
же шпиц,
и тот
же муж; // А он,
всё клуба член исправный, //
Всё так
же смирен, так
же глух //
И так
же ест
и пьет за двух.
А тот… но после
всё расскажем, // Не правда ль?
Всей ее родне // Мы Таню завтра
же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь
и радость, // Не только грусть… душа моя, // Уж никуда не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» //
И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
«Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, // Поговорим о старине». — // «О чем
же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов
и про девиц; // А нынче
всё мне тёмно, Таня: // Что знала, то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
Но тише! Слышишь? Критик строгий // Повелевает сбросить нам // Элегии венок убогий //
И нашей братье рифмачам // Кричит: «Да перестаньте плакать, //
И всё одно
и то
же квакать, // Жалеть о прежнем, о былом: // Довольно, пойте о другом!» // — Ты прав,
и верно нам укажешь // Трубу, личину
и кинжал, //
И мыслей мертвый капитал // Отвсюду воскресить прикажешь: // Не так ли, друг? — Ничуть. Куда! // «Пишите оды, господа,