Неточные совпадения
— Спасибо, Аркаша, — глухо заговорил Николай Петрович, и пальцы его опять заходили по бровям и по лбу. — Твои предположения действительно справедливы. Конечно, если б эта девушка не стоила… Это не легкомысленная прихоть. Мне нелегко
говорить с тобой об этом; но ты понимаешь,
что ей трудно было прийти сюда при тебе, особенно в первый день твоего приезда.
Мы, люди старого века, мы полагаем,
что без принсипов (Павел Петрович выговаривал это слово мягко, на французский манер, Аркадий, напротив, произносил «прынцип», налегая на первый слог), без принсипов, принятых, как ты
говоришь, на веру, шагу ступить, дохнуть нельзя.
— Вот видишь ли, Евгений, — промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, — как несправедливо ты судишь о дяде! Я уже не
говорю о том,
что он не раз выручал отца из беды, отдавал ему все свои деньги, — имение, ты, может быть, не знаешь, у них не разделено, — но он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда,
говоря с ними, он морщится и нюхает одеколон…
— Воспитание? — подхватил Базаров. — Всякий человек сам себя воспитать должен — ну хоть как я, например… А
что касается до времени — отчего я от него зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня. Нет, брат, это все распущенность, пустота! И
что за таинственные отношения между мужчиной и женщиной? Мы, физиологи, знаем, какие это отношения. Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты
говоришь, загадочному взгляду? Это все романтизм, чепуха, гниль, художество. Пойдем лучше смотреть жука.
— Вот как мы с тобой, —
говорил в тот же день, после обеда Николай Петрович своему брату, сидя у него в кабинете: — в отставные люди попали, песенка наша спета.
Что ж? Может быть, Базаров и прав; но мне, признаюсь, одно больно: я надеялся именно теперь тесно и дружески сойтись с Аркадием, а выходит,
что я остался назади, он ушел вперед, и понять мы друг друга не можем.
— Я эфтим хочу доказать, милостивый государь (Павел Петрович, когда сердился, с намерением
говорил: «эфтим» и «эфто», хотя очень хорошо знал,
что подобных слов грамматика не допускает.
Тогдашние тузы в редких случаях, когда
говорили на родном языке, употребляли одни — эфто,другие — эхто: мы, мол, коренные русаки, и в то же время мы вельможи, которым позволяется пренебрегать школьными правилами), я эфтим хочу доказать,
что без чувства собственного достоинства, без уважения к самому себе, — а в аристократе эти чувства развиты, — нет никакого прочного основания общественному… bien public…
— Это совершенно другой вопрос. Мне вовсе не приходится объяснять вам теперь, почему я сижу сложа руки, как вы изволите выражаться. Я хочу только сказать,
что аристократизм — принсип, а без принсипов жить в наше время могут одни безнравственные или пустые люди. Я
говорил это Аркадию на другой день его приезда и повторяю теперь вам. Не так ли, Николай?
— Я уже
говорил вам, дядюшка,
что мы не признаём авторитетов, — вмешался Аркадий.
И не
говорите мне,
что эти плоды ничтожны: последний пачкун, ип barbouilleur, [Маратель, писака (фр.).] тапёр, которому дают пять копеек за вечер, и те полезнее вас, потому
что они представители цивилизации, а не грубой монгольской силы!
— Ну, насчет общины, — промолвил он, —
поговорите лучше с вашим братцем. Он теперь, кажется, изведал на деле,
что такое община, круговая порука, трезвость и тому подобные штучки.
— Знаешь ли
что? —
говорил в ту же ночь Базаров Аркадию. — Мне в голову пришла великолепная мысль. Твой отец сказывал сегодня,
что он получил приглашение от этого вашего знатного родственника. Твой отец не поедет; махнем-ка мы с тобой в ***; ведь этот господин и тебя зовет. Вишь, какая сделалась здесь погода; а мы прокатимся, город посмотрим. Поболтаемся дней пять-шесть, и баста!
— А?
Что?
Что такое?
Что вы
говорите? — напряженно повторяет сановник.
— Это напрасно. Здесь есть хорошенькие, да и молодому человеку стыдно не танцевать. Опять-таки я это
говорю не в силу старинных понятий; я вовсе не полагаю,
что ум должен находиться в ногах, но байронизм [Байрон Джордж Ноэль Гордон (1788–1824) — великий английский поэт; обличал английское великосветское общество; был в России более популярен,
чем в Англии. Байронизм — здесь: подражание Байрону и его романтическим героям.] смешон, il a fait son temps. [Прошло его время (фр.).]
Она
говорила и двигалась очень развязно и в то же время неловко: она, очевидно, сама себя считала за добродушное и простое существо, и между тем
что бы она ни делала, вам постоянно казалось,
что она именно это-то и не хотела сделать; все у ней выходило, как дети
говорят, — нарочно, то есть не просто, не естественно.
— Ну
что, ну
что? — спрашивал он, подобострастно забегая то справа, то слева, — ведь я
говорил вам: замечательная личность! Вот каких бы нам женщин побольше. Она, в своем роде, высоконравственное явление.
Народу было пропасть, и в кавалерах не было недостатка; штатские более теснились вдоль стен, но военные танцевали усердно, особенно один из них, который прожил недель шесть в Париже, где он выучился разным залихватским восклицаньям вроде: «Zut», «Ah fichtrrre», «Pst, pst, mon bibi» [«Зют», «Черт возьми», «Пст, пст, моя крошка» (фр.).] и т.п. Он произносил их в совершенстве, с настоящим парижским шиком,и в то же время
говорил «si j’aurais» вместо «si j’avais», [Неправильное употребление условного наклонения вместо прошедшего: «если б я имел» (фр.).] «absolument» [Безусловно (фр.).] в смысле: «непременно», словом, выражался на том великорусско-французском наречии, над которым так смеются французы, когда они не имеют нужды уверять нашу братью,
что мы
говорим на их языке, как ангелы, «comme des anges».
Сама она
говорила мало, но знание жизни сказывалось в ее словах; по иным ее замечаниям Аркадий заключил,
что эта молодая женщина уже успела перечувствовать и передумать многое…
Аркадий принялся
говорить о «своем приятеле». Он
говорил о нем так подробно и с таким восторгом,
что Одинцова обернулась к нему и внимательно на него посмотрела. Между тем мазурка приближалась к концу. Аркадию стало жалко расстаться с своей дамой: он так хорошо провел с ней около часа! Правда, он в течение всего этого времени постоянно чувствовал, как будто она к нему снисходила, как будто ему следовало быть ей благодарным… но молодые сердца не тяготятся этим чувством.
— Посмотрим, к какому разряду млекопитающих принадлежит сия особа, —
говорил на следующий день Аркадию Базаров, поднимаясь вместе с ним по лестнице гостиницы, в которой остановилась Одинцова. — Чувствует мой нос,
что тут что-то неладно.
Он
говорил, против обыкновения, довольно много и явно старался занять свою собеседницу,
что опять удивило Аркадия.
— Ну? —
говорил он ему на улице, — ты все того же мнения,
что она — ой-ой-ой?
В Базарове, к которому Анна Сергеевна очевидно благоволила, хотя редко с ним соглашалась, стала проявляться небывалая прежде тревога: он легко раздражался,
говорил нехотя, глядел сердито и не мог усидеть на месте, словно
что его подмывало; а Аркадий, который окончательно сам с собой решил,
что влюблен в Одинцову, начал предаваться тихому унынию.
Одинцова ему нравилась: распространенные слухи о ней, свобода и независимость ее мыслей, ее несомненное расположение к нему — все, казалось,
говорило в его пользу; но он скоро понял,
что с ней «не добьешься толку», а отвернуться от нее он, к изумлению своему, не имел сил.
— Меня эти сплетни даже не смешат, Евгений Васильевич, и я слишком горда, чтобы позволить им меня беспокоить. Я несчастлива оттого…
что нет во мне желания, охоты жить. Вы недоверчиво на меня смотрите, вы думаете: это
говорит «аристократка», которая вся в кружевах и сидит на бархатном кресле. Я и не скрываюсь: я люблю то,
что вы называете комфортом, и в то же время я мало желаю жить. Примирите это противоречие как знаете. Впрочем, это все в ваших глазах романтизм.
— Мы
говорили с вами, кажется, о счастии. Я вам рассказывала о самой себе. Кстати вот, я упомянула слово «счастие». Скажите, отчего, даже когда мы наслаждаемся, например, музыкой, хорошим вечером, разговором с симпатическими людьми, отчего все это кажется скорее намеком на какое-то безмерное, где-то существующее счастие,
чем действительным счастием, то есть таким, которым мы сами обладаем? Отчего это? Иль вы, может быть, ничего подобного не ощущаете?
— Послушайте, я давно хотела объясниться с вами. Вам нечего
говорить, — вам это самим известно, —
что вы человек не из числа обыкновенных; вы еще молоды — вся жизнь перед вами. К
чему вы себя готовите? какая будущность ожидает вас? я хочу сказать — какой цели вы хотите достигнуть, куда вы идете,
что у вас на душе? словом, кто вы,
что вы?
— Да и кроме того, — перебил Базаров, —
что за охота
говорить и думать о будущем, которое большею частью не от нас зависит? Выйдет случай что-нибудь сделать — прекрасно, а не выйдет, — по крайней мере, тем будешь доволен,
что заранее напрасно не болтал.
— Нет, я ничего не знаю… но положим: я понимаю ваше нежелание
говорить о будущей вашей деятельности; но то,
что в вас теперь происходит…
«Или?» — произнесла она вдруг, и остановилась, и тряхнула кудрями… Она увидела себя в зеркале; ее назад закинутая голова с таинственною улыбкой на полузакрытых, полураскрытых глазах и губах, казалось,
говорила ей в этот миг что-то такое, от
чего она сама смутилась…
— Я могу тебе теперь повторить, —
говорил, лежа в постели, Аркадий Базарову, который тоже разделся, — то,
что ты мне сказал однажды: «Отчего ты так грустен? Верно, исполнил какой-нибудь священный долг?»
Ты мне теперь не поверишь, но я тебе
говорю: мы вот с тобой попали в женское общество, и нам было приятно; но бросить подобное общество — все равно
что в жаркий день холодною водой окатиться.
— Я уже не
говорю о том,
что я, например, не без чувствительных для себя пожертвований, посадил мужиков на оброк и отдал им свою землю исполу. [«Отдать землю исполу» — отдавать землю в аренду за половину урожая.] Я считал это своим долгом, самое благоразумие в этом случае повелевает, хотя другие владельцы даже не помышляют об этом: я
говорю о науках, об образовании.
— А то здесь другой доктор приезжает к больному, — продолжал с каким-то отчаяньем Василий Иванович, — а больной уже ad patres; [Отправился к праотцам (лат.).] человек и не пускает доктора,
говорит: теперь больше не надо. Тот этого не ожидал, сконфузился и спрашивает: «
Что, барин перед смертью икал?» — «Икали-с». — «И много икал?» — «Много». — «А, ну — это хорошо», — да и верть назад. Ха-ха-ха!
Аркадий начал рассказывать и
говорить о Базарове еще с большим жаром, с большим увлечением,
чем в тот вечер, когда он танцевал мазурку с Одинцовой.
— Вы меня совершенно осчастливили, — промолвил он, не переставая улыбаться, — я должен вам сказать,
что я… боготворю моего сына; о моей старухе я уже не
говорю: известно — мать!
— Позволь тебе заметить: то,
что ты
говоришь, применяется вообще ко всем людям…
— Э! да ты, я вижу, Аркадий Николаевич, понимаешь любовь, как все новейшие молодые люди: цып, цып, цып, курочка, а как только курочка начинает приближаться, давай бог ноги! Я не таков. Но довольно об этом.
Чему помочь нельзя, о том и
говорить стыдно. — Он повернулся на бок. — Эге! вон молодец муравей тащит полумертвую муху. Тащи ее, брат, тащи! Не смотри на то,
что она упирается, пользуйся тем,
что ты, в качестве животного, имеешь право не признавать чувства сострадания, не то
что наш брат, самоломанный!
— Так; но почему же и мне не высказать своей мысли? Я нахожу,
что говорить красиво — неприлично.
— В кои-то веки разик можно, — пробормотал старик. — Впрочем, я вас, господа, отыскал не с тем, чтобы
говорить вам комплименты; но с тем, чтобы, во-первых, доложить вам,
что мы скоро обедать будем; а во-вторых, мне хотелось предварить тебя, Евгений… Ты умный человек, ты знаешь людей, и женщин знаешь, и, следовательно, извинишь… Твоя матушка молебен отслужить хотела по случаю твоего приезда. Ты не воображай,
что я зову тебя присутствовать на этом молебне: уж он кончен; но отец Алексей…
Василий Иванович суетился больше
чем когда-либо: он видимо храбрился, громко
говорил и стучал ногами, но лицо его осунулось, и взгляды постоянно скользили мимо сына.
— Как это вы
говорите — все равно? это невозможно,
что вы
говорите.
— Они меня все пугают.
Говорить — не
говорят, а так смотрят мудрено. Да ведь и вы его не любите. Помните, прежде вы все с ним спорили. Я и не знаю, о
чем у вас спор идет, а вижу,
что вы его и так вертите, и так…
— Господи боже мой, Павел Петрович, за
что вы меня мучите?
Что я вам сделала? Как это можно такое
говорить?..
— Ты это
говоришь, Павел? ты, которого я считал всегда самым непреклонным противником подобных браков! Ты это
говоришь! Но разве ты не знаешь,
что единственно из уважения к тебе я не исполнил того,
что ты так справедливо назвал моим долгом!
— Напрасно ж ты уважал меня в этом случае, — возразил с унылою улыбкою Павел Петрович. — Я начинаю думать,
что Базаров был прав, когда упрекал меня в аристократизме. Нет, милый брат, полно нам ломаться и думать о свете: мы люди уже старые и смирные; пора нам отложить в сторону всякую суету. Именно, как ты
говоришь, станем исполнять наш долг; и посмотри, мы еще и счастье получим в придачу.
— Так; но сознайтесь,
что и в вас есть частица того тщеславия, о котором я сейчас
говорил.
— Не сравнивайте меня с сестрой, пожалуйста, — поспешно перебила Катя, — это для меня слишком невыгодно. Вы как будто забыли,
что сестра и красавица, и умница, и… вам в особенности, Аркадий Николаич, не следовало бы
говорить такие слова, и еще с таким серьезным лицом.
— Вы думаете? А
что, если я убежден в том,
что говорю? Если я нахожу,
что я еще не довольно сильно выразился?
— Кто старое помянет, тому глаз вон, — сказала она, — тем более
что,
говоря по совести, и я согрешила тогда если не кокетством, так чем-то другим. Одно слово: будемте приятелями по-прежнему. То был сон, не правда ли? А кто же сны помнит?