Неточные совпадения
«Хитро это они сделали, —
говорит летописец, — знали,
что головы у них на плечах растут крепкие, — вот и предложили».
— За
что он нас раскостил? —
говорили одни, — мы к нему всей душой, а он послал нас искать князя глупого!
— Ты нам такого ищи, чтоб немудрый был! —
говорили головотяпы новотору-вору. — На
что нам мудрого-то, ну его к ляду!
А вор-новотор этим временем дошел до самого князя, снял перед ним шапочку соболиную и стал ему тайные слова на ухо
говорить. Долго они шептались, а про
что — не слыхать. Только и почуяли головотяпы, как вор-новотор
говорил: «Драть их, ваша княжеская светлость, завсегда очень свободно».
Чем далее лилась песня, тем ниже понуривались головы головотяпов. «Были между ними, —
говорит летописец, — старики седые и плакали горько,
что сладкую волю свою прогуляли; были и молодые, кои той воли едва отведали, но и те тоже плакали. Тут только познали все, какова такова прекрасная воля есть». Когда же раздались заключительные стихи песни...
—
Что ж это такое? фыркнул — и затылок показал! нешто мы затылков не видали! а ты по душе с нами
поговори! ты лаской-то, лаской-то пронимай! ты пригрозить-то пригрози, да потом и помилуй!
— А
что, братцы! ведь она, Клемантинка, хоть и беспутная, а правду молвила! —
говорили одни.
«Ужасно было видеть, —
говорит летописец, — как оные две беспутные девки, от третьей, еще беспутнейшей, друг другу на съедение отданы были! Довольно сказать,
что к утру на другой день в клетке ничего, кроме смрадных их костей, уже не было!»
— Ах, ляд вас побери! —
говорил неустрашимый штаб-офицер, взирая на эту картину. —
Что ж мы, однако, теперь будем делать? — спрашивал он в тоске помощника градоначальника.
— Нужды нет,
что он парадов не делает да с полками на нас не ходит, —
говорили они, — зато мы при нем, батюшке, свет у́зрили! Теперича, вышел ты за ворота: хошь — на месте сиди; хошь — куда хошь иди! А прежде сколько одних порядков было — и не приведи бог!
— Ну,
чего ты, паскуда, жалеешь, подумай-ко! —
говорила льстивая старуха, — ведь тебя бригадир-то в медовой сыте купать станет.
— Ничего я этого не знаю, —
говорил он, — знаю только,
что ты, старый пес, у меня жену уводом увел, и я тебе это, старому псу, прощаю… жри!
— Это
что говорить! — прибавляли другие, — нам терпеть можно! потому мы знаем,
что у нас есть начальники!
— Хоть и точно,
что от этой пищи словно кабы живот наедается, однако, братцы, надо так сказать: самая эта еда пустая! —
говорили промеж себя глуповцы.
Базары опустели, продавать было нечего, да и некому, потому
что город обезлюдел. «Кои померли, —
говорит летописец, — кои, обеспамятев, разбежались кто куда». А бригадир между тем все не прекращал своих беззаконий и купил Аленке новый драдедамовый [Драдедамовый — сделанный из особого тонкого шерстяного драпа (от франц. «drap des dames»).] платок. Сведавши об этом, глуповцы опять встревожились и целой громадой ввалили на бригадиров двор.
— А ведь это поди ты не ладно, бригадир, делаешь,
что с мужней женой уводом живешь! —
говорили они ему, — да и не затем ты сюда от начальства прислан, чтоб мы, сироты, за твою дурость напасти терпели!
«Бежали-бежали, —
говорит летописец, — многие, ни до
чего не добежав, венец приняли; [Венец принять — умереть мученической смертью.] многих изловили и заключили в узы; сии почитали себя благополучными».
И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич к колокольне и вновь отдал миру подробный отчет. «Бригадир же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся его против прежнего не гораздо», — прибавляет летописец. Или,
говоря другими словами, Фердыщенко понял,
что ежели человек начинает издалека заводить речь о правде, то это значит,
что он сам не вполне уверен, точно ли его за эту правду не посекут.
— Пожалейте, атаманы-молодцы, мое тело белое! —
говорила Аленка ослабевшим от ужаса голосом, — ведомо вам самим,
что он меня силком от мужа увел!
Она наступала на человека прямо, как будто
говорила: а ну, посмотрим, покоришь ли ты меня? — и всякому, конечно, делалось лестным доказать этой «прорве»,
что «покорить» ее можно.
— Мы не про то
говорим, чтоб тебе с богом спорить, — настаивали глуповцы, — куда тебе, гунявому, на́бога лезти! а ты вот
что скажи: за чьи бесчинства мы, сироты, теперича помирать должны?
— Миленькие вы, миленькие! —
говорил он им, — ну,
чего вы, глупенькие, на меня рассердились! Ну, взял бог — ну, и опять даст бог! У него, у царя небесного, милостей много! Так-то, братики-сударики!
Переглянулись между собою старики, видят,
что бригадир как будто и к слову, а как будто и не к слову свою речь
говорит, помялись на месте и вынули еще по полтиннику.
Столько вмещал он в себе крику, —
говорит по этому поводу летописец, —
что от оного многие глуповцы и за себя и за детей навсегда испугались".
— Валом валит солдат! —
говорили глуповцы, и казалось им,
что это люди какие-то особенные,
что они самой природой созданы для того, чтоб ходить без конца, ходить по всем направлениям.
Что они спускаются с одной плоской возвышенности для того, чтобы лезть на другую плоскую возвышенность, переходят через один мост для того, чтобы перейти вслед за тем через другой мост. И еще мост, и еще плоская возвышенность, и еще, и еще…
—
Что хошь с нами делай! —
говорили одни, — хошь — на куски режь; хошь — с кашей ешь, а мы не согласны!
— С нас, брат, не
что возьмешь! —
говорили другие, — мы не то
что прочие, которые телом обросли! нас, брат, и уколупнуть негде!
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил перед обывателями вопрос о подспорьях вообще и о горчице, как о подспорье, в особенности; но оттого ли,
что в словах его было более личной веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого,
что он, по обычаю своему, не
говорил, а кричал, — как бы то ни было, результат его убеждений был таков,
что глуповцы испугались и опять всем обществом пали на колени.
"Было
чего испугаться глуповцам, —
говорит по этому случаю летописец, — стоит перед ними человек роста невеликого, из себя не дородный, слов не
говорит, а только криком кричит".
— Ужли, братцы, всамделе такая игра есть? —
говорили они промеж себя, но так тихо,
что даже Бородавкин, зорко следивший за направлением умов, и тот ничего не расслышал.
Слобода смолкла, но никто не выходил."Чаяли стрельцы, —
говорит летописец, —
что новое сие изобретение (то есть усмирение посредством ломки домов), подобно всем прочим, одно мечтание представляет, но недолго пришлось им в сей сладкой надежде себя утешать".
Очень часто мы замечаем, —
говорит он, —
что предметы, по-видимому, совершенно неодушевленные (камню подобные), начинают ощущать вожделение, как только приходят в соприкосновение с зрелищами, неодушевленности их доступными".
В 1798 году уже собраны были скоровоспалительные материалы для сожжения всего города, как вдруг Бородавкина не стало…"Всех расточил он, —
говорит по этому случаю летописец, — так,
что даже попов для напутствия его не оказалось.
Говорят, например,
что он не имел никакого права прекращать просвещение, — это так.
Средние законы имеют в себе то удобство,
что всякий, читая их,
говорит: «какая глупость!» — а между тем всякий же неудержимо стремится исполнять их.
— Без закона все,
что угодно, можно! —
говорил секретарь, — только вот законов писать нельзя-с!
Произошло объяснение; откупщик доказывал,
что он и прежде был готов по мере возможности; Беневоленский же возражал,
что он в прежнем неопределенном положении оставаться не может;
что такое выражение, как"мера возможности", ничего не
говорит ни уму, ни сердцу и
что ясен только закон.
— Конституция, доложу я вам, почтеннейшая моя Марфа Терентьевна, —
говорил он купчихе Распоповой, — вовсе не такое уж пугало, как люди несмысленные о сем полагают. Смысл каждой конституции таков: всякий в дому своем благополучно да почивает!
Что же тут, спрашиваю я вас, сударыня моя, страшного или презорного? [Презорный — презирающий правила или законы.]
— Знаю я, —
говорил он по этому случаю купчихе Распоповой, —
что истинной конституции документ сей в себе еще не заключает, но прошу вас, моя почтеннейшая, принять в соображение,
что никакое здание, хотя бы даже то был куриный хлев, разом не завершается! По времени выполним и остальное достолюбезное нам дело, а теперь утешимся тем,
что возложим упование наше на бога!
—
Что же! пущай дурья порода натешится! —
говорил он себе в утешение, — кому от того убыток!
Прыщ был уже не молод, но сохранился необыкновенно. Плечистый, сложенный кряжем, он всею своею фигурой так, казалось, и
говорил: не смотрите на то,
что у меня седые усы: я могу! я еще очень могу! Он был румян, имел алые и сочные губы, из-за которых виднелся ряд белых зубов; походка у него была деятельная и бодрая, жест быстрый. И все это украшалось блестящими штаб-офицерскими эполетами, которые так и играли на плечах при малейшем его движении.
Как ни избалованы были глуповцы двумя последними градоначальниками, но либерализм столь беспредельный заставил их призадуматься: нет ли тут подвоха? Поэтому некоторое время они осматривались, разузнавали,
говорили шепотом и вообще"опасно ходили". Казалось несколько странным,
что градоначальник не только отказывается от вмешательства в обывательские дела, но даже утверждает,
что в этом-то невмешательстве и заключается вся сущность администрации.
— Филат Иринархович, —
говорил, — больше на бумаге сулил,
что обыватели при нем якобы благополучно в домах своих почивать будут, а я на практике это самое предоставлю… да-с!
А поелику навоз производить стало всякому вольно, то и хлеба уродилось столько,
что, кроме продажи, осталось даже на собственное употребление:"Не то
что в других городах, — с горечью
говорит летописец, — где железные дороги [О железных дорогах тогда и помину не было; но это один из тех безвредных анахронизмов, каких очень много встречается в «Летописи».
Ну, он это взглянул на меня этак сыскоса:"Ты,
говорит, колченогий (а у меня, ваше высокородие, точно
что под Очаковом ногу унесло), в полиции, видно, служишь?" — взял шапку и вышел из кабака вон.
— И так это меня обидело, — продолжала она, всхлипывая, — уж и не знаю как!"За
что же, мол, ты бога-то обидел?" —
говорю я ему. А он не то чтобы
что, плюнул мне прямо в глаза:"Утрись,
говорит, может, будешь видеть", — и был таков.
Да и нельзя было не давать ей, потому
что она всякому, не подающему милостыни, без церемонии плевала в глаза и вместо извинения
говорила только:"Не взыщи!"
— Правда ли, —
говорил он, —
что ты, Семен, светлейшего Римской империи князя Григория Григорьевича Орлова Гришкой величал и, ходючи по кабакам, перед всякого звания людьми за приятеля себе выдавал?
— И на то у меня свидетели есть, — продолжал Фердыщенко таким тоном, который не дозволял усомниться,
что он подлинно знает,
что говорит.
Так, например, при Негодяеве упоминается о некоем дворянском сыне Ивашке Фарафонтьеве, который был посажен на цепь за то,
что говорил хульные слова, а слова те в том состояли,
что"всем-де людям в еде равная потреба настоит, и кто-де ест много, пускай делится с тем, кто ест мало"."И, сидя на цепи, Ивашка умре", — прибавляет летописец.