Неточные совпадения
— «Да зачем тебе селиться на болоте?» — «Да уж так; только вы, батюшка Николай Кузьмич, ни в какую работу употреблять меня уж
не извольте, а оброк положите, какой
сами знаете».
Иные помещики вздумали было покупать
сами косы на наличные деньги и раздавать в долг мужикам по той же цене; но мужики оказались недовольными и даже впали в уныние; их лишали удовольствия щелкать по косе, прислушиваться, перевертывать ее в руках и раз двадцать спросить у плутоватого мещанина-продавца: «А что, малый, коса-то
не больно того?» Те же
самые проделки происходят и при покупке серпов, с тою только разницей, что тут бабы вмешиваются в дело и доводят иногда
самого продавца до необходимости, для их же пользы, поколотить их.
И в
самом деле,
не обидно ли?
Пеньку продавать их дело, и они ее точно продают, —
не в городе, в город надо
самим тащиться, а приезжим торгашам, которые, за неимением безмена, считают пуд в сорок горстей — а вы знаете, что за горсть и что за ладонь у русского человека, особенно, когда он «усердствует»!
Но Хорь
не все рассказывал, он
сам меня расспрашивал о многом.
Разве только в необыкновенных случаях, как-то: во дни рождений, именин и выборов, повара старинных помещиков приступают к изготовлению долгоносых птиц и, войдя в азарт, свойственный русскому человеку, когда он
сам хорошенько
не знает, что делает, придумывают к ним такие мудреные приправы, что гости большей частью с любопытством и вниманием рассматривают поданные яства, но отведать их никак
не решаются.
Он подвергался
самым разнообразным приключениям: ночевал в болотах, на деревьях, на крышах, под мостами, сиживал
не раз взаперти на чердаках, в погребах и сараях, лишался ружья, собаки,
самых необходимых одеяний, бывал бит сильно и долго — и все-таки, через несколько времени, возвращался домой, одетый, с ружьем и с собакой.
Мне
самому не раз случалось подмечать в нем невольные проявления какой-то угрюмой свирепости: мне
не нравилось выражение его лица, когда он прикусывал подстреленную птицу.
Но Ермолай никогда больше дня
не оставался дома; а на чужой стороне превращался опять в «Ермолку», как его прозвали на сто верст кругом и как он
сам себя называл подчас.
В это время, от двенадцати до трех часов,
самый решительный и сосредоточенный человек
не в состоянии охотиться, и
самая преданная собака начинает «чистить охотнику шпоры», то есть идет за ним шагом, болезненно прищурив глаза и преувеличенно высунув язык, а в ответ на укоризны своего господина униженно виляет хвостом и выражает смущение на лице, но вперед
не подвигается.
Долго противился я искушению прилечь где-нибудь в тени хоть на мгновение; долго моя неутомимая собака продолжала рыскать по кустам, хотя
сама, видимо, ничего
не ожидала путного от своей лихорадочной деятельности.
В Светлое воскресенье с ним христосовались, но он
не подворачивал замасленного рукава,
не доставал из заднего кармана своего красного яичка,
не подносил его, задыхаясь и моргая, молодым господам или даже
самой барыне.
Его привыкли видеть, иногда даже давали ему пинка, но никто с ним
не заговаривал, и он
сам, кажется, отроду рта
не разинул.
Проезжающие по большой орловской дороге молодые чиновники и другие незанятые люди (купцам, погруженным в свои полосатые перины,
не до того) до сих пор еще могут заметить в недальнем расстоянии от большого села Троицкого огромный деревянный дом в два этажа, совершенно заброшенный, с провалившейся крышей и наглухо забитыми окнами, выдвинутый на
самую дорогу.
Вот, изволите видеть, дело было этак, как бы вам сказать —
не солгать, в Великий пост, в
самую ростопель.
— Будет жива,
не извольте беспокоиться, а лучше отдохните-ка
сами: второй час».
«Я вам скажу, почему мне
не хочется умереть, я вам скажу, я вам скажу… теперь мы одни; только вы, пожалуйста, никому… послушайте…» Я нагнулся; придвинула она губы к
самому моему уху, волосами щеку мою трогает, — признаюсь, у меня
самого кругом пошла голова, — и начала шептать…
А то вот что еще мучительно бывает: видишь доверие к тебе слепое, а
сам чувствуешь, что
не в состоянии помочь.
До
самой полуночи все металась; наконец словно заснула, по крайней мере
не шевелится, лежит.
«Что с вами?» — «Доктор, ведь я умру?» — «Помилуй Бог!» — «Нет, доктор, нет, пожалуйста,
не говорите мне, что я буду жива…
не говорите… если б вы знали… послушайте, ради Бога
не скрывайте от меня моего положения! — а
сама так скоро дышит.
—
Не стану я вас, однако, долее томить, да и мне
самому, признаться, тяжело все это припоминать. Моя больная на другой же день скончалась. Царство ей небесное (прибавил лекарь скороговоркой и со вздохом)! Перед смертью попросила она своих выйти и меня наедине с ней оставить. «Простите меня, говорит, я, может быть, виновата перед вами… болезнь… но, поверьте, я никого
не любила более вас…
не забывайте же меня… берегите мое кольцо…»
— Тоже был помещик, — продолжал мой новый приятель, — и богатый, да разорился — вот проживает теперь у меня… А в свое время считался первым по губернии хватом; двух жен от мужей увез, песельников держал,
сам певал и плясал мастерски… Но
не прикажете ли водки? ведь уж обед на столе.
Старушка во весь обед
не произнесла слова,
сама почти ничего
не ела и меня
не потчевала.
Меня поражало уже то, что я
не мог в нем открыть страсти ни к еде, ни к вину, ни к охоте, ни к курским соловьям, ни к голубям, страдающим падучей болезнью, ни к русской литературе, ни к иноходцам, ни к венгеркам, ни к карточной и биллиардной игре, ни к танцевальным вечерам, ни к поездкам в губернские и столичные города, ни к бумажным фабрикам и свеклосахарным заводам, ни к раскрашенным беседкам, ни к чаю, ни к доведенным до разврата пристяжным, ни даже к толстым кучерам, подпоясанным под
самыми мышками, к тем великолепным кучерам, у которых, бог знает почему, от каждого движения шеи глаза косятся и лезут вон…
Правда, вы в то же
самое время чувствовали, что подружиться, действительно сблизиться он ни с кем
не мог, и
не мог
не оттого, что вообще
не нуждался в других людях, а оттого, что вся жизнь его ушла на время внутрь.
Мы с Радиловым опять разговорились. Я уже
не помню, каким путем мы дошли до известного замечанья: как часто
самые ничтожные вещи производят большее впечатление на людей, чем
самые важные.
Он, например,
не любил рессорных экипажей, потому что
не находил их покойными, и разъезжал либо в беговых дрожках, либо в небольшой красивой тележке с кожаной подушкой, и
сам правил своим добрым гнедым рысаком.
— Нет, старого времени мне особенно хвалить
не из чего. Вот хоть бы, примером сказать, вы помещик теперь, такой же помещик, как ваш покойный дедушка, а уж власти вам такой
не будет! да и вы
сами не такой человек. Нас и теперь другие господа притесняют; но без этого обойтись, видно, нельзя. Перемелется — авось мука будет. Нет, уж я теперь
не увижу, чего в молодости насмотрелся.
Тройки так у него наготове и стояли; а
не поедешь — тотчас
сам нагрянет…
В «тверёзом» виде
не лгал; а как выпьет — и начнет рассказывать, что у него в Питере три дома на Фонтанке: один красный с одной трубой, другой — желтый с двумя трубами, а третий — синий без труб, и три сына (а он и женат-то
не бывал): один в инфантерии, другой в кавалерии, третий
сам по себе…
Ведь чуть в гроб отца моего
не вогнал, и точно вогнал бы, да
сам, спасибо, умер: с голубятни в пьяном виде свалился…
На бегу
сам правил и со всяким гонялся; и никогда
не обгонит сразу,
не обидит,
не оборвет, а разве под
самый конец переедет; и такой ласковый — противника утешит, коня его похвалит.
— Миловидка, Миловидка… Вот граф его и начал упрашивать: «Продай мне, дескать, твою собаку: возьми, что хочешь». — «Нет, граф, говорит, я
не купец: тряпицы ненужной
не продам, а из чести хоть жену готов уступить, только
не Миловидку… Скорее себя
самого в полон отдам». А Алексей Григорьевич его похвалил: «Люблю», — говорит. Дедушка-то ваш ее назад в карете повез; а как умерла Миловидка, с музыкой в саду ее похоронил — псицу похоронил и камень с надписью над псицей поставил.
Кричит: «Нет! меня вам
не провести! нет,
не на того наткнулись! планы сюда! землемера мне подайте, христопродавца подайте сюда!» — «Да какое, наконец, ваше требование?» — «Вот дурака нашли! эка! вы думаете: я вам так-таки сейчас мое требование и объявлю?.. нет, вы планы сюда подайте, вот что!» А
сам рукой стучит по планам.
Вот и начал Александр Владимирыч, и говорит: что мы, дескать, кажется, забыли, для чего мы собрались; что хотя размежевание, бесспорно, выгодно для владельцев, но в сущности оно введено для чего? — для того, чтоб крестьянину было легче, чтоб ему работать сподручнее было, повинности справлять; а то теперь он
сам своей земли
не знает и нередко за пять верст пахать едет, — и взыскать с него нельзя.
Дворяне-то все носы повесили; я
сам, ей-ей, чуть
не прослезился.
Сам четырех десятин мохового болота
не уступил и продать
не захотел.
И вот чему удивляться надо: бывали у нас и такие помещики, отчаянные господа, гуляки записные, точно; одевались почитай что кучерами и
сами плясали, на гитаре играли, пели и пили с дворовыми людишками, с крестьянами пировали; а ведь этот-то, Василий-то Николаич, словно красная девушка: все книги читает али пишет, а
не то вслух канты произносит, — ни с кем
не разговаривает, дичится, знай себе по саду гуляет, словно скучает или грустит.
И мужики надеялись, думали: «Шалишь, брат! ужо тебя к ответу потянут, голубчика; вот ты ужо напляшешься, жила ты этакой!..» А вместо того вышло — как вам доложить?
сам Господь
не разберет, что такое вышло!
Позвал его к себе Василий Николаич и говорит, а
сам краснеет, и так, знаете, дышит скоро: «Будь справедлив у меня,
не притесняй никого, слышишь?» Да с тех пор его к своей особе и
не требовал!
— А что ж, дядюшка,
не вы ли
сами мне говорить изволили…
— Теперь
не берешь, а
самому придется плохо — будешь брать. Душой
не кривишь… эх, ты! Знать, за святых все заступаешься!.. А Борьку Переходова забыл?.. Кто за него хлопотал? кто покровительство ему оказывал? а?
— С горя! Ну, помог бы ему, коли сердце в тебе такое ретивое, а
не сидел бы с пьяным человеком в кабаках
сам. Что он красно говорит — вишь невидаль какая!
— Хорошо, похлопочу. Только ты смотри, смотри у меня! Ну, ну,
не оправдывайся… Бог с тобой, Бог с тобой!.. Только вперед смотри, а то, ей-богу, Митя, несдобровать тебе, — ей-богу, пропадешь.
Не все же мне тебя на плечах выносить… я и
сам человек
не властный. Ну, ступай теперь с Богом.
Мы пошли было с Ермолаем вдоль пруда, но, во-первых, у
самого берега утка, птица осторожная,
не держится; во-вторых, если даже какой-нибудь отсталый и неопытный чирок и подвергался нашим выстрелам и лишался жизни, то достать его из сплошного майера наши собаки
не были в состоянии: несмотря на
самое благородное самоотвержение, они
не могли ни плавать, ни ступать по дну, а только даром резали свои драгоценные носы об острые края тростников.
Через четверть часа мы уже сидели на дощанике Сучка. (Собак мы оставили в избе под надзором кучера Иегудиила.) Нам
не очень было ловко, но охотники народ неразборчивый. У тупого, заднего конца стоял Сучок и «пихался»; мы с Владимиром сидели на перекладине лодки; Ермолай поместился спереди, у
самого носа. Несмотря на паклю, вода скоро появилась у нас под ногами. К счастью, погода была тихая, и пруд словно заснул.
С
самого раннего утра небо ясно; утренняя заря
не пылает пожаром: она разливается кротким румянцем.
Подобно островам, разбросанным по бесконечно разлившейся реке, обтекающей их глубоко прозрачными рукавами ровной синевы, они почти
не трогаются с места; далее, к небосклону, они сдвигаются, теснятся, синевы между ними уже
не видать; но
сами они так же лазурны, как небо: они все насквозь проникнуты светом и теплотой.
Я остановился в недоумении, оглянулся… «Эге! — подумал я, — да это я совсем
не туда попал: я слишком забрал вправо», — и,
сам дивясь своей ошибке, проворно спустился с холма.
— Тот
самый. Идет и головушки
не подымает… А узнала его Ульяна… Но а потом смотрит: баба идет. Она вглядываться, вглядываться — ах ты, Господи! —
сама идет по дороге,
сама Ульяна.