Неточные совпадения
Он выбежал проворно, с салфеткой в руке, весь длинный и в длинном демикотонном сюртуке со спинкою чуть
не на
самом затылке, встряхнул волосами и повел проворно господина вверх по всей деревянной галдарее показывать ниспосланный ему Богом покой.
Наружный фасад гостиницы отвечал ее внутренности: она была очень длинна, в два этажа; нижний
не был выщекатурен и оставался в темно-красных кирпичиках, еще более потемневших от лихих погодных перемен и грязноватых уже
самих по себе; верхний был выкрашен вечною желтою краскою; внизу были лавочки с хомутами, веревками и баранками.
Когда половой все еще разбирал по складам записку,
сам Павел Иванович Чичиков отправился посмотреть город, которым был, как казалось, удовлетворен, ибо нашел, что город никак
не уступал другим губернским городам: сильно била в глаза желтая краска на каменных домах и скромно темнела серая на деревянных.
О чем бы разговор ни был, он всегда умел поддержать его: шла ли речь о лошадином заводе, он говорил и о лошадином заводе; говорили ли о хороших собаках, и здесь он сообщал очень дельные замечания; трактовали ли касательно следствия, произведенного казенною палатою, — он показал, что ему небезызвестны и судейские проделки; было ли рассуждение о бильярдной игре — и в бильярдной игре
не давал он промаха; говорили ли о добродетели, и о добродетели рассуждал он очень хорошо, даже со слезами на глазах; об выделке горячего вина, и в горячем вине знал он прок; о таможенных надсмотрщиках и чиновниках, и о них он судил так, как будто бы
сам был и чиновником и надсмотрщиком.
Хотя, конечно, они лица
не так заметные, и то, что называют второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы
не на них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, — но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с этой стороны, несмотря на то что
сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец.
Ему нравилось
не то, о чем читал он, но больше
самое чтение, или, лучше сказать, процесс
самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит.
— Направо, — сказал мужик. — Это будет тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так, то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором, то есть, живет
сам господин. Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и
не было.
Даже
самая погода весьма кстати прислужилась: день был
не то ясный,
не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням.
Для пополнения картины
не было недостатка в петухе, предвозвестнике переменчивой погоды, который, несмотря на то что голова продолблена была до
самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными, как старые рогожки.
Хозяйством нельзя сказать чтобы он занимался, он даже никогда
не ездил на поля, хозяйство шло как-то
само собою.
Засим
не пропустили председателя палаты, почтмейстера и таким образом перебрали почти всех чиновников города, которые все оказались
самыми достойными людьми.
Этот вопрос, казалось, затруднил гостя, в лице его показалось какое-то напряженное выражение, от которого он даже покраснел, — напряжение что-то выразить,
не совсем покорное словам. И в
самом деле, Манилов наконец услышал такие странные и необыкновенные вещи, каких еще никогда
не слыхали человеческие уши.
Последние слова понравились Манилову, но в толк
самого дела он все-таки никак
не вник и вместо ответа принялся насасывать свой чубук так сильно, что тот начал наконец хрипеть, как фагот. Казалось, как будто он хотел вытянуть из него мнение относительно такого неслыханного обстоятельства; но чубук хрипел, и больше ничего.
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и
не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту
самого головоломного дела.
Как он ни был степенен и рассудителен, но тут чуть
не произвел даже скачок по образцу козла, что, как известно, производится только в
самых сильных порывах радости.
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали друг другу руку и долго смотрели молча один другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак
не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже
не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что
не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он
сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку на сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте,
не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами если
не в одном доме, то, по крайней мере, в
самом ближайшем соседстве.
Потом, что они вместе с Чичиковым приехали в какое-то общество в хороших каретах, где обворожают всех приятностию обращения, и что будто бы государь, узнавши о такой их дружбе, пожаловал их генералами, и далее, наконец, бог знает что такое, чего уже он и
сам никак
не мог разобрать.
Мысль о ней как-то особенно
не варилась в его голове: как ни переворачивал он ее, но никак
не мог изъяснить себе, и все время сидел он и курил трубку, что тянулось до
самого ужина.
Селифан, прерванный тоже на
самой середине речи, смекнул, что, точно,
не нужно мешкать, вытащил тут же из-под козел какую-то дрянь из серого сукна, надел ее в рукава, схватил в руки вожжи и прикрикнул на свою тройку, которая чуть-чуть переступала ногами, ибо чувствовала приятное расслабление от поучительных речей.
Между тем Чичиков стал примечать, что бричка качалась на все стороны и наделяла его пресильными толчками; это дало ему почувствовать, что они своротили с дороги и, вероятно, тащились по взбороненному полю. Селифан, казалось,
сам смекнул, но
не говорил ни слова.
— Это нехорошо опрокинуть, я уж
сам знаю; уж я никак
не опрокину.
Но
не сгорит платье и
не изотрется
само собою; бережлива старушка, и салопу суждено пролежать долго в распоротом виде, а потом достаться по духовному завещанию племяннице внучатной сестры вместе со всяким другим хламом.
— Бог приберег от такой беды, пожар бы еще хуже;
сам сгорел, отец мой. Внутри у него как-то загорелось, чересчур выпил, только синий огонек пошел от него, весь истлел, истлел и почернел, как уголь, а такой был преискусный кузнец! и теперь мне выехать
не на чем: некому лошадей подковать.
— Право, отец мой, никогда еще
не случалось продавать мне покойников. Живых-то я уступила, вот и третьего года протопопу двух девок, по сту рублей каждую, и очень благодарил, такие вышли славные работницы:
сами салфетки ткут.
— Послушайте, матушка… эх, какие вы! что ж они могут стоить? Рассмотрите: ведь это прах. Понимаете ли? это просто прах. Вы возьмите всякую негодную, последнюю вещь, например, даже простую тряпку, и тряпке есть цена: ее хоть, по крайней мере, купят на бумажную фабрику, а ведь это ни на что
не нужно. Ну, скажите
сами, на что оно нужно?
— Да
не найдешь слов с вами! Право, словно какая-нибудь,
не говоря дурного слова, дворняжка, что лежит на сене: и
сама не ест сена, и другим
не дает. Я хотел было закупать у вас хозяйственные продукты разные, потому что я и казенные подряды тоже веду… — Здесь он прилгнул, хоть и вскользь, и без всякого дальнейшего размышления, но неожиданно удачно. Казенные подряды подействовали сильно на Настасью Петровну, по крайней мере, она произнесла уже почти просительным голосом...
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в
самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и
не на чем.
Но зачем же среди недумающих, веселых, беспечных минут
сама собою вдруг пронесется иная чудная струя: еще смех
не успел совершенно сбежать с лица, а уже стал другим среди тех же людей, и уже другим светом осветилось лицо…
Даже
сам гнедой и Заседатель были недовольны,
не услышавши ни разу ни «любезные», ни «почтенные».
Герой наш, по обыкновению, сейчас вступил с нею в разговор и расспросил,
сама ли она держит трактир, или есть хозяин, и сколько дает доходу трактир, и с ними ли живут сыновья, и что старший сын холостой или женатый человек, и какую взял жену, с большим ли приданым или нет, и доволен ли был тесть, и
не сердился ли, что мало подарков получил на свадьбе, — словом,
не пропустил ничего.
Чичиков узнал Ноздрева, того
самого, с которым он вместе обедал у прокурора и который с ним в несколько минут сошелся на такую короткую ногу, что начал уже говорить «ты», хотя, впрочем, он с своей стороны
не подал к тому никакого повода.
— Здесь он нагнул
сам голову Чичикова, так что тот чуть
не ударился ею об рамку.
— И
не просадил бы! ей-богу,
не просадил бы!
Не сделай я
сам глупость, право,
не просадил бы.
Не загни я после пароле на проклятой семерке утку, [Утка — прибавка к ставке.] я бы мог сорвать весь банк.
Сами купцы говорят, что никогда
не было такого съезда.
— Краденый, ни за
самого себя
не отдавал хозяин.
Так как разговор, который путешественники вели между собою, был
не очень интересен для читателя, то сделаем лучше, если скажем что-нибудь о
самом Ноздреве, которому, может быть, доведется сыграть
не вовсе последнюю роль в нашей поэме.
Если же этого
не случится, то все-таки что-нибудь да будет такое, чего с другим никак
не будет: или нарежется в буфете таким образом, что только смеется, или проврется
самым жестоким образом, так что наконец
самому сделается совестно.
— Вот на этом поле, — сказал Ноздрев, указывая пальцем на поле, — русаков такая гибель, что земли
не видно; я
сам своими руками поймал одного за задние ноги.
Потом Ноздрев велел принести бутылку мадеры, лучше которой
не пивал
сам фельдмаршал.
Он наливал очень усердно в оба стакана, и направо и налево, и зятю и Чичикову; Чичиков заметил, однако же, как-то вскользь, что
самому себе он
не много прибавлял.
Заметив и
сам, что находился
не в надежном состоянии, он стал наконец отпрашиваться домой, но таким ленивым и вялым голосом, как будто бы, по русскому выражению, натаскивал клещами на лошадь хомут.
— Нет, сооружай, брат,
сам, а я
не могу, жена будет в большой претензии, право, я должен ей рассказать о ярмарке. Нужно, брат, право, нужно доставить ей удовольствие. Нет, ты
не держи меня!
— Нет, брат, тебе совсем
не следует о ней так отзываться; этим ты, можно сказать, меня
самого обижаешь, она такая милая.
Зять еще долго повторял свои извинения,
не замечая, что
сам уже давно сидел в бричке, давно выехал за ворота и перед ним давно были одни пустые поля. Должно думать, что жена
не много слышала подробностей о ярмарке.
Чичиков и
сам заметил, что придумал
не очень ловко и предлог довольно слаб.
— Ну вот уж здесь, — сказал Чичиков, — ни вот на столько
не солгал, — и показал большим пальцем на своем мизинце
самую маленькую часть.
— Да мне хочется, чтобы у тебя были собаки. Послушай, если уж
не хочешь собак, так купи у меня шарманку, чудная шарманка;
самому, как честный человек, обошлась в полторы тысячи: тебе отдаю за девятьсот рублей.
Сам хозяин,
не замедливший скоро войти, ничего
не имел у себя под халатом, кроме открытой груди, на которой росла какая-то борода.
—
Не хочу, я
сам плохо играю.