Неточные совпадения
— Каково? — победоносно осведомлялся Самгин у гостей и его смешное, круглое лицо ласково сияло. Гости, усмехаясь, хвалили Клима, но ему уже
не нравились такие демонстрации ума его, он
сам находил ответы свои глупенькими. Первый раз он дал их года два тому назад. Теперь он покорно и даже благосклонно подчинялся забаве, видя, что она приятна отцу, но уже чувствовал в ней что-то обидное, как будто он — игрушка: пожмут ее — пищит.
Отец рассказывал лучше бабушки и всегда что-то такое, чего мальчик
не замечал за собой,
не чувствовал в себе. Иногда Климу даже казалось, что отец
сам выдумал слова и поступки, о которых говорит, выдумал для того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим другим.
Клим
не помнил, когда именно он, заметив, что его выдумывают,
сам начал выдумывать себя, но он хорошо помнил свои наиболее удачные выдумки. Когда-то давно он спросил Варавку...
Несомненно, это был
самый умный человек, он никогда ни с кем
не соглашался и всех учил, даже Настоящего Старика, который жил тоже несогласно со всеми, требуя, чтоб все шли одним путем.
Он всегда говорил, что на мужике далеко
не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно,
сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный человек,
не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Варавка был
самый интересный и понятный для Клима. Он
не скрывал, что ему гораздо больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда
не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что слова его ложились в память, как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что такое гипотеза? — он тотчас ответил...
Иногда Клим испытывал желание возразить девочке, поспорить с нею, но
не решался на это, боясь, что Лида рассердится. Находя ее
самой интересной из всех знакомых девочек, он гордился тем, что Лидия относится к нему лучше, чем другие дети. И когда Лида вдруг капризно изменяла ему, приглашая в тарантас Любовь Сомову, Клим чувствовал себя обиженным, покинутым и ревновал до злых слез.
Но добродушного, неуклюжего Дмитрия любили за то, что он позволял командовать собой, никогда
не спорил,
не обижался, терпеливо и неумело играл
самые незаметные, невыгодные роли.
Иван Дронов
не только
сам назывался по фамилии, но и бабушку свою заставил звать себя — Дронов.
И
самому себе он
не мог бы ответить так уверенно, как отвечал ей.
Из всех взрослых мама
самая трудная, о ней почти нечего думать, как о странице тетради, на которой еще ничего
не написано.
Иногда он и
сам не понимал: почему это интересная книга, прочитанная им, теряет в его передаче все, что ему понравилось?
Уроки Томилина становились все более скучны, менее понятны, а
сам учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле. Он переоделся в белую рубаху с вышитым воротом, на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим,
не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин,
не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты и говорил почти всегда одно и то же...
— Учиться — скучно, — говорила она. — И зачем знать то, чего я
сама не могу сделать или чего никогда
не увижу?
— Вы обвиняете Маркса в том, что он вычеркнул личность из истории, но разве
не то же
самое сделал в «Войне и мире» Лев Толстой, которого считают анархистом?
Клим согласно кивнул головою, ему очень понравились слова матери. Он признавал, что Макаров, Дронов и еще некоторые гимназисты умнее его на словах, но
сам был уверен, что он умнее их
не на словах, а как-то иначе, солиднее, глубже.
— Девицы любят кисло-сладкое, — сказал Макаров и
сам, должно быть, сконфузясь неудачной выходки, стал усиленно сдувать пепел с папиросы. Лидия
не ответила ему. В том, что она говорила, Клим слышал ее желание задеть кого-то и неожиданно почувствовал задетым себя, когда она задорно сказала...
— Человек — это мыслящий орган природы, другого значения он
не имеет. Посредством человека материя стремится познать
саму себя. В этом — все.
Вспоминая все это, Клим вдруг услышал в гостиной непонятный, торопливый шорох и тихий гул струн, как будто виолончель Ржиги, отдохнув, вспомнила свое пение вечером и теперь пыталась повторить его для
самой себя. Эта мысль, необычная для Клима, мелькнув, уступила место испугу пред непонятным. Он прислушался: было ясно, что звуки родились в гостиной, а
не наверху, где иногда, даже поздно ночью, Лидия тревожила струны рояля.
Клим
не знал, как ответить, тогда дядя, взглянув в лицо ему, ответил
сам...
Наедине с
самим собою
не было необходимости играть привычную роль, и Клим очень медленно поправлялся от удара, нанесенного ему.
И
сам старался ударить ломом
не между кирпичей,
не по извести, связавшей их, а по целому. Десятник снова кричал привычно, но равнодушно, что старый кирпич годен в дело, он крупней, плотней нового, — старичок согласно взвизгивал...
— Нет людей, которым истина была бы нужна ради ее
самой, ради наслаждения ею. Я повторяю: человек хочет истины, потому что жаждет покоя. Эту нужду вполне удовлетворяют так называемые научные истины, практического значения коих я
не отрицаю.
Он был сконфужен, смотрел на Клима из темных ям под глазами неприятно пристально, точно вспоминая что-то и чему-то
не веря. Лидия вела себя явно фальшиво и, кажется,
сама понимала это. Она говорила пустяки, неуместно смеялась, удивляла необычной для нее развязностью и вдруг, раздражаясь, начинала высмеивать Клима...
Клим ушел от этих людей в состоянии настолько подавленном, что даже
не предложил Лидии проводить ее. Но она
сама, выбежав за ворота, остановила его, попросив ласково, с хитренькой улыбкой в глазах...
— Знаю. Я так и думала, что скажешь отцу. Я, может быть, для того и просила тебя
не говорить, чтоб испытать: скажешь ли? Но я вчера
сама сказала ему. Ты — опоздал.
Беседы с нею всегда утверждали Клима в
самом себе, утверждали
не столько словами, как ее непоколебимо уверенным тоном. Послушав ее, он находил, что все, в сущности, очень просто и можно жить легко, уютно. Мать живет только собою и —
не плохо живет. Она ничего
не выдумывает.
В минуты таких размышлений наедине с
самим собою Клим чувствовал себя умнее, крепче и своеобразней всех людей, знакомых ему. И в нем постепенно зарождалось снисходительное отношение к ним,
не чуждое улыбчивой иронии, которой он скрытно наслаждался. Уже и Варавка порою вызывал у него это новое чувство, хотя он и деловой человек, но все-таки чудаковатый болтун.
—
Не нахожу, что это плохо, — сказал Туробоев, закурив папиросу. — А вот здесь все явления и
сами люди кажутся более чем где-либо скоропреходящими, я бы даже сказал — более смертными.
Самым авторитетным человеком у Премировых был Кутузов, но, разумеется,
не потому, что много и напористо говорил о политике, а потому, что артистически пел.
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я
не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и
не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые
не нужны никому и
сами себе
не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец, хотя я
не люблю немцев.
Сам Кутузов —
не глуп и, кажется, искренно верит во все, что говорит, но кутузовщина, все эти туманности: народ, массы, вожди — как все это убийственно!
«Именно этим и объясняется мое равнодушие к проповеди Кутузова, — решил Клим, снова шагая по комнате. — Это
не подсказано мне, я
сам и давно понимал это…»
Сам он
не чувствовал позыва перевести беседу на эту тему. Низко опущенный абажур наполнял комнату оранжевым туманом. Темный потолок, испещренный трещинами, стены, покрытые кусками материи, рыжеватый ковер на полу — все это вызывало у Клима странное ощущение: он как будто сидел в мешке. Было очень тепло и неестественно тихо. Лишь изредка доносился глухой гул, тогда вся комната вздрагивала и как бы опускалась; должно быть, по улице ехал тяжело нагруженный воз.
В день смерти он — единственный раз! — пытался сказать мне что-то, но сказал только: «Вот, Фима, ты
сама и…» Договорить —
не мог, но я, конечно, поняла, что он хотел сказать.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери в комнату брата стояли его ботинки, а
сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он
не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса...
Идти к ней вечером —
не хотелось, но он сообразил, что, если
не пойдет, она явится
сама и, возможно, чем-нибудь скомпрометирует его в глазах брата, нахлебников, Марины.
И тотчас же ему вспомнились глаза Лидии, затем — немой взгляд Спивак. Он смутно понимал, что учится любить у настоящей любви, и понимал, что это важно для него. Незаметно для себя он в этот вечер почувствовал, что девушка полезна для него: наедине с нею он испытывает смену разнообразных, незнакомых ему ощущений и становится интересней
сам себе. Он
не притворяется пред нею,
не украшает себя чужими словами, а Нехаева говорит ему...
— Что вы хотите сказать? Мой дядя такой же продукт разложения верхних слоев общества, как и вы
сами… Как вся интеллигенция. Она
не находит себе места в жизни и потому…
—
Сам народ никогда
не делает революции, его толкают вожди. На время подчиняясь им, он вскоре начинает сопротивляться идеям, навязанным ему извне. Народ знает и чувствует, что единственным законом для него является эволюция. Вожди всячески пытаются нарушить этот закон. Вот чему учит история…
— Знаете, есть эдакие девицы с недостаточками; недостаточек никто бы и
не заметил, но девица
сама предваряет: смотрите, носик у меня
не удался, но зато остальное…
Она была одета парадно, как будто ожидала гостей или
сама собралась в гости. Лиловое платье, туго обтягивая бюст и торс, придавало ее фигуре что-то напряженное и вызывающее. Она курила папиросу, это — новость. Когда она сказала: «Бог мой, как быстро летит время!» — в тоне ее слов Клим услышал жалобу, это было тоже
не свойственно ей.
— Подруги упрекают меня, дескать — польстилась девушка на деньги, — говорила Телепнева, добывая щипчиками конфекты из коробки. — Особенно язвит Лидия, по ее законам необходимо жить с милым и чтобы — в шалаше. Но — я бытовая и водевильная, для меня необходим приличный домик и свои лошади. Мне заявлено: «У вас, Телепнева, совершенно отсутствует понимание драматизма». Это сказал
не кто-нибудь, а —
сам, он, который сочиняет драмы. А с милым без драмы —
не прожить, как это доказано в стихах и прозе…
— Вовсе
не каждая женщина для того, чтоб детей родить, — обиженно кричала Алина. —
Самые уродливые и
самые красивые
не должны делать это.
— Ты
не понимаешь. Он ведь у меня слепенький к себе
самому. Он себя
не видит. Ему — поводырь нужен, нянька нужна, вот я при нем в этой должности… Лида, попроси отца… впрочем — нет,
не надо!
—
Самому не спится — других вгоняешь в сон?
— Беседуя с одним, она всегда заботится, чтоб другой
не слышал,
не знал, о чем идет речь. Она как будто боится, что люди заговорят неискренно, в унисон друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, —
сама она
не любит возбуждать их. Может быть, она думает, что каждый человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
— Однако она
не самолюбива. Мне даже кажется, что она недооценивает себя. Она хорошо чувствует, что жизнь — серьезнейшая штука и
не для милых забав. Иногда кажется, что в ней бродит вражда к себе
самой, какою она была вчера.
Иногда его уже страшило это ощущение
самого себя как пустоты, в которой непрерывно кипят слова и мысли, — кипят, но
не согревают.
—
Не из тех людей, которые возбуждают мое уважение, но — любопытен, — ответил Туробоев, подумав и тихонько. — Он очень зло сказал о Кропоткине, Бакунине, Толстом и о праве купеческого сына добродушно поболтать. Это —
самое умное, что он сказал.