Неточные совпадения
Водились за ним, правда, некоторые слабости: он, например, сватался за всех богатых невест
в губернии и, получив отказ от руки и от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое горе всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал посылать
в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада; любил повторять один и тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинение Акима Нахимова и повесть Пинну;заикался; называл свою собаку Астрономом; вместо однакоговорил одначеи завел у
себя в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям его повара, состояла
в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у этого искусника отзывалось рыбой, рыба — грибами, макароны — порохом; зато ни одна морковка не попадала
в суп, не приняв вида ромба или трапеции.
В первый же день моего знакомства с г. Полутыкиным он пригласил меня на ночь к
себе.
— Попал Хорь
в вольные люди, — продолжал он вполголоса, как будто про
себя, — кто без бороды живет, тот Хорю и набольший.
В последнее время бабы нашли выгодным красть у самих
себя и сбывать таким образом пеньку,
в особенности «замашки», — важное распространение и усовершенствование промышленности «орлов»!
Русский человек так уверен
в своей силе и крепости, что он не прочь и поломать
себя, он мало занимается своим прошедшим и смело глядит вперед.
«А что, — спросил он меня
в другой раз, — у тебя своя вотчина есть?» — «Есть». — «Далеко отсюда?» — «Верст сто». — «Что же ты, батюшка, живешь
в своей вотчине?» — «Живу». — «А больше, чай, ружьем пробавляешься?» — «Признаться, да». — «И хорошо, батюшка, делаешь; стреляй
себе на здоровье тетеревов, да старосту меняй почаще».
И пойдет Ермолай с своим Валеткой
в темную ночь, через кусты да водомоины, а мужичок Софрон его, пожалуй, к
себе на двор не пустит, да еще, чего доброго, шею ему намнет: не беспокой-де честных людей.
Но Ермолай никогда больше дня не оставался дома; а на чужой стороне превращался опять
в «Ермолку», как его прозвали на сто верст кругом и как он сам
себя называл подчас.
Этого-то человека я взял к
себе в охотники, и с ним-то я отправился на тягу
в большую березовую рощу, на берегу Исты.
Вдруг,
в одно прекрасное утро, вообразите
себе, входит Арина — ее Ариной звали — без доклада ко мне
в кабинет — и бух мне
в ноги…
Но представьте
себе мое изумление: несколько времени спустя приходит ко мне жена,
в слезах, взволнована так, что я даже испугался.
То под забором Степушка сидит и редьку гложет, или морковь сосет, или грязный кочан капусты под
себя крошит; то ведро с водой куда-то тащит и кряхтит; то под горшочком огонек раскладывает и какие-то черные кусочки из-за пазухи
в горшок бросает; то у
себя в чуланчике деревяшкой постукивает, гвоздик приколачивает, полочку для хлебца устроивает.
Разорившись кругом, отправился он
в Петербург искать
себе места и умер
в нумере гостиницы, не дождавшись никакого решения.
Старик любил при случае показать
себя: дескать, и мы живали
в свете!
Немного пониже крестьянская лошадь стояла
в реке по колени и лениво обмахивалась мокрым хвостом; изредка под нависшим кустом всплывала большая рыба, пускала пузыри и тихо погружалась на дно, оставив за
собою легкую зыбь.
— И пошел. Хотел было справиться, не оставил ли покойник какого по
себе добра, да толку не добился. Я хозяину-то его говорю: «Я, мол, Филиппов отец»; а он мне говорит: «А я почем знаю? Да и сын твой ничего, говорит, не оставил; еще у меня
в долгу». Ну, я и пошел.
Он прописал мне обычное потогонное, велел приставить горчичник, весьма ловко запустил к
себе под обшлаг пятирублевую бумажку, причем, однако, сухо кашлянул и глянул
в сторону, и уже совсем было собрался отправиться восвояси, да как-то разговорился и остался.
Старушка отправилась, и девицы также пошли к
себе в комнату; мне постель
в гостиной постлали.
И Александра Андреевна ко мне привязалась: никого, бывало, к
себе в комнату, кроме меня, не пускает.
Чувствую я, что больная моя
себя губит; вижу, что не совсем она
в памяти; понимаю также и то, что не почитай она
себя при смерти, — не подумала бы она обо мне; а то ведь, как хотите, жутко умирать
в двадцать пять лет, никого не любивши: ведь вот что ее мучило, вот отчего она, с отчаянья, хоть за меня ухватилась, — понимаете теперь?
«Вот если бы я знала, что я
в живых останусь и опять
в порядочные барышни попаду, мне бы стыдно было, точно стыдно… а то что?» — «Да кто вам сказал, что вы умрете?» — «Э, нет, полно, ты меня не обманешь, ты лгать не умеешь, посмотри на
себя».
А
в последнюю-то ночь, вообразите вы
себе, — сижу я подле нее и уж об одном Бога прошу: прибери, дескать, ее поскорей, да и меня тут же…
Не успел я ему ответить, не успела собака моя с благородной важностью донести до меня убитую птицу, как послышались проворные шаги, и человек высокого росту, с усами, вышел из чащи и с недовольным видом остановился передо мной. Я извинился, как мог, назвал
себя и предложил ему птицу, застреленную
в его владениях.
Она не очень была хороша
собой; но решительное и спокойное выражение ее лица, ее широкий, белый лоб, густые волосы и,
в особенности, карие глаза, небольшие, но умные, ясные и живые, поразили бы и всякого другого на моем месте.
Вглядываясь
в Радилова, я никак не мог
себе представить его счастливым ни теперь, ни когда-нибудь.
В «тверёзом» виде не лгал; а как выпьет — и начнет рассказывать, что у него
в Питере три дома на Фонтанке: один красный с одной трубой, другой — желтый с двумя трубами, а третий — синий без труб, и три сына (а он и женат-то не бывал): один
в инфантерии, другой
в кавалерии, третий сам по
себе…
А то,
в бытность мою
в Москве, затеял садку такую, какой на Руси не бывало: всех как есть охотников со всего царства к
себе в гости пригласил и день назначил, и три месяца сроку дал.
— Миловидка, Миловидка… Вот граф его и начал упрашивать: «Продай мне, дескать, твою собаку: возьми, что хочешь». — «Нет, граф, говорит, я не купец: тряпицы ненужной не продам, а из чести хоть жену готов уступить, только не Миловидку… Скорее
себя самого
в полон отдам». А Алексей Григорьевич его похвалил: «Люблю», — говорит. Дедушка-то ваш ее назад
в карете повез; а как умерла Миловидка, с музыкой
в саду ее похоронил — псицу похоронил и камень с надписью над псицей поставил.
Собой красавец, богат,
в «ниверситетах» обучался, кажись, и за границей побывал, говорит плавно, скромно, всем нам руки жмет.
Вот приезжает к
себе в вотчину.
— Знаю, знаю, что ты мне скажешь, — перебил его Овсяников, — точно: по справедливости должен человек жить и ближнему помогать обязан есть. Бывает, что и
себя жалеть не должен… Да ты разве все так поступаешь? Не водят тебя
в кабак, что ли? не поят тебя, не кланяются, что ли: «Дмитрий Алексеич, дескать, батюшка, помоги, а благодарность мы уж тебе предъявим», — да целковенький или синенькую из-под полы
в руку? А? не бывает этого? сказывай, не бывает?
— Оно, пожалуй, что так, — с улыбкой сказал Митя… — Ах, да! чуть было не забыл: Фунтиков, Антон Парфеныч, к
себе вас
в воскресенье просит откушать.
Ермолай не возвращался более часу. Этот час нам показался вечностью. Сперва мы перекликивались с ним очень усердно; потом он стал реже отвечать на наши возгласы, наконец умолк совершенно.
В селе зазвонили к вечерне. Меж
собой мы не разговаривали, даже старались не глядеть друг на друга. Утки носились над нашими головами; иные собирались сесть подле нас, но вдруг поднимались кверху, как говорится, «колом», и с криком улетали. Мы начинали костенеть. Сучок хлопал глазами, словно спать располагался.
Я нашел и настрелял довольно много дичи; наполненный ягдташ немилосердно резал мне плечо, но уже вечерняя заря погасала, и
в воздухе, еще светлом, хотя не озаренном более лучами закатившегося солнца, начинали густеть и разливаться холодные тени, когда я решился наконец вернуться к
себе домой.
До сих пор я все еще не терял надежды сыскать дорогу домой; но тут я окончательно удостоверился
в том, что заблудился совершенно, и, уже нисколько не стараясь узнавать окрестные места, почти совсем потонувшие во мгле, пошел
себе прямо, по звездам — наудалую…
— Да, остережется. Всяко бывает: он вот нагнется, станет черпать воду, а водяной его за руку схватит да потащит к
себе. Станут потом говорить: упал, дескать, малый
в воду… А какое упал?.. Во-вон,
в камыши полез, — прибавил он, прислушиваясь.
Я возвращался с охоты
в тряской тележке и, подавленный душным зноем летнего облачного дня (известно, что
в такие дни жара бывает иногда еще несноснее, чем
в ясные, особенно когда нет ветра), дремал и покачивался, с угрюмым терпением предавая всего
себя на съедение мелкой белой пыли, беспрестанно поднимавшейся с выбитой дороги из-под рассохшихся и дребезжавших колес, — как вдруг внимание мое было возбуждено необыкновенным беспокойством и тревожными телодвижениями моего кучера, до этого мгновения еще крепче дремавшего, чем я.
Кучер мой бережно вложил тавлинку
в карман, надвинул шляпу
себе на брови, без помощи рук, одним движением головы, и задумчиво полез на облучок.
— Ступайте с Богом! Я устал:
в город ездил, — сказал он мне и потащил
себе армяк на голову.
Вы глядите: та глубокая, чистая лазурь возбуждает на устах ваших улыбку, невинную, как она сама, как облака по небу, и как будто вместе с ними медлительной вереницей проходят по душе счастливые воспоминания, и все вам кажется, что взор ваш уходит дальше и дальше, и тянет вас самих за
собой в ту спокойную, сияющую бездну, и невозможно оторваться от этой вышины, от этой глубины…
Аннушка проворно ушла
в лес. Касьян поглядел за нею вслед, потом потупился и усмехнулся.
В этой долгой усмешке,
в немногих словах, сказанных им Аннушке,
в самом звуке его голоса, когда он говорил с ней, была неизъяснимая, страстная любовь и нежность. Он опять поглядел
в сторону, куда она пошла, опять улыбнулся и, потирая
себе лицо, несколько раз покачал головой.
Роста он небольшого, сложен щеголевато,
собою весьма недурен, руки и ногти
в большой опрятности содержит; с его румяных губ и щек так и пышет здоровьем.
Он удивительно хорошо
себя держит, осторожен, как кошка, и ни
в какую историю замешан отроду не бывал, хотя при случае дать
себя знать и робкого человека озадачить и срезать любит.
Дурным обществом решительно брезгает — скомпрометироваться боится; зато
в веселый час объявляет
себя поклонником Эпикура, хотя вообще о философии отзывается дурно, называя ее туманной пищей германских умов, а иногда и просто чепухой.
Дом у него
в порядке необыкновенном; даже кучера подчинились его влиянию и каждый день не только вытирают хомуты и армяки чистят, но и самим
себе лицо моют.
На другой день я рано поутру велел заложить свою коляску, но он не хотел меня отпустить без завтрака на английский манер и повел к
себе в кабинет.
Он пил чай, смеялся, рассматривал свои ногти, курил, подкладывал
себе подушки под бок и вообще чувствовал
себя в отличном расположении духа.
— Ну, уж это само
собою разумеется. Это всегда так бывает; это уж я не раз заметил. Целый год распутствует, грубит, а теперь
в ногах валяется.
Я тихонько приподнялся и посмотрел сквозь трещину
в перегородке. Толстяк сидел ко мне спиной. К нему лицом сидел купец, лет сорока, сухощавый и бледный, словно вымазанный постным маслом. Он беспрестанно шевелил у
себя в бороде и очень проворно моргал глазами и губами подергивал.
Мерными шагами дошел он до печки, сбросил свою ношу, приподнялся, достал из заднего кармана табакерку, вытаращил глаза и начал набивать
себе в нос тертый донник, смешанный с золой.