Неточные совпадения
Хорь молчал, хмурил густые брови
и лишь изредка замечал, что «дескать, это у нас не шло бы,
а вот это хорошо — это порядок».
Я мужик…» — «Да
вот и я мужик,
а вишь…» При этом слове Хорь поднимал свою ногу
и показывал Калинычу сапог, скроенный, вероятно, из мамонтовой кожи.
— Ну,
вот видите:
а земли самая малость, только
и есть что господский лес.
Не знаю, чем я заслужил доверенность моего нового приятеля, — только он, ни с того ни с сего, как говорится, «взял» да
и рассказал мне довольно замечательный случай;
а я
вот и довожу теперь его рассказ до сведения благосклонного читателя.
«
Вот, говорят, вчера была совершенно здорова
и кушала с аппетитом; поутру сегодня жаловалась на голову,
а к вечеру вдруг
вот в каком положении…» Я опять-таки говорю: «Не извольте беспокоиться», — докторская, знаете, обязанность, —
и приступил.
Чувствую я, что больная моя себя губит; вижу, что не совсем она в памяти; понимаю также
и то, что не почитай она себя при смерти, — не подумала бы она обо мне;
а то ведь, как хотите, жутко умирать в двадцать пять лет, никого не любивши: ведь
вот что ее мучило,
вот отчего она, с отчаянья, хоть за меня ухватилась, — понимаете теперь?
«
Вот если бы я знала, что я в живых останусь
и опять в порядочные барышни попаду, мне бы стыдно было, точно стыдно…
а то что?» — «Да кто вам сказал, что вы умрете?» — «Э, нет, полно, ты меня не обманешь, ты лгать не умеешь, посмотри на себя».
И посудите,
вот какие иногда приключаются вещицы: кажется ничего,
а больно.
—
А вот это, — подхватил Радилов, указывая мне на человека высокого
и худого, которого я при входе в гостиную не заметил, — это Федор Михеич… Ну-ка, Федя, покажи свое искусство гостю. Что ты забился в угол-то?
— Тоже был помещик, — продолжал мой новый приятель, —
и богатый, да разорился —
вот проживает теперь у меня…
А в свое время считался первым по губернии хватом; двух жен от мужей увез, песельников держал, сам певал
и плясал мастерски… Но не прикажете ли водки? ведь уж обед на столе.
— «Ну, — подумал я про себя, — плохо тебе, Михайло Михайлыч…»
А вот выздоровел
и жив до сих пор, как изволите видеть.
— Нет, старого времени мне особенно хвалить не из чего.
Вот хоть бы, примером сказать, вы помещик теперь, такой же помещик, как ваш покойный дедушка,
а уж власти вам такой не будет! да
и вы сами не такой человек. Нас
и теперь другие господа притесняют; но без этого обойтись, видно, нельзя. Перемелется — авось мука будет. Нет, уж я теперь не увижу, чего в молодости насмотрелся.
— Миловидка, Миловидка…
Вот граф его
и начал упрашивать: «Продай мне, дескать, твою собаку: возьми, что хочешь». — «Нет, граф, говорит, я не купец: тряпицы ненужной не продам,
а из чести хоть жену готов уступить, только не Миловидку… Скорее себя самого в полон отдам».
А Алексей Григорьевич его похвалил: «Люблю», — говорит. Дедушка-то ваш ее назад в карете повез;
а как умерла Миловидка, с музыкой в саду ее похоронил — псицу похоронил
и камень с надписью над псицей поставил.
Кричит: «Нет! меня вам не провести! нет, не на того наткнулись! планы сюда! землемера мне подайте, христопродавца подайте сюда!» — «Да какое, наконец, ваше требование?» — «
Вот дурака нашли! эка! вы думаете: я вам так-таки сейчас мое требование
и объявлю?.. нет, вы планы сюда подайте,
вот что!»
А сам рукой стучит по планам.
Вот и начал Александр Владимирыч,
и говорит: что мы, дескать, кажется, забыли, для чего мы собрались; что хотя размежевание, бесспорно, выгодно для владельцев, но в сущности оно введено для чего? — для того, чтоб крестьянину было легче, чтоб ему работать сподручнее было, повинности справлять;
а то теперь он сам своей земли не знает
и нередко за пять верст пахать едет, —
и взыскать с него нельзя.
И вот чему удивляться надо: бывали у нас
и такие помещики, отчаянные господа, гуляки записные, точно; одевались почитай что кучерами
и сами плясали, на гитаре играли, пели
и пили с дворовыми людишками, с крестьянами пировали;
а ведь этот-то, Василий-то Николаич, словно красная девушка: все книги читает али пишет,
а не то вслух канты произносит, — ни с кем не разговаривает, дичится, знай себе по саду гуляет, словно скучает или грустит.
И мужики надеялись, думали: «Шалишь, брат! ужо тебя к ответу потянут, голубчика;
вот ты ужо напляшешься, жила ты этакой!..»
А вместо того вышло — как вам доложить? сам Господь не разберет, что такое вышло!
И ведь
вот опять что удивления достойно:
и кланяется им барин,
и смотрит приветливо, —
а животы у них от страху так
и подводит.
— Нет, уж
вот от этого увольте, — поспешно проговорил он, — право…
и сказал бы вам… да что! (Овсяников рукой махнул.) Станемте лучше чай кушать… Мужики, как есть мужики;
а впрочем, правду сказать, как же
и быть-то нам?
— Ну, подойди, подойди, — заговорил старик, — чего стыдишься? Благодари тетку, прощен…
Вот, батюшка, рекомендую, — продолжал он, показывая на Митю, —
и родной племянник,
а не слажу никак. Пришли последние времена! (Мы друг другу поклонились.) Ну, говори, что ты там такое напутал? За что на тебя жалуются, сказывай.
А теперь Гарпенченко ее выписал, да
вот и держит так, должности ей не определяет.
—
А Сергея Сергеича Пехтерева. По наследствию ему достались. Да
и он нами недолго владел, всего шесть годов. У него-то
вот я кучером
и ездил… да не в городе — там у него другие были,
а в деревне.
—
А вот что в запрошлом году умерла, под Болховым… то бишь под Карачевым, в девках…
И замужем не бывала. Не изволите знать? Мы к ней поступили от ее батюшки, от Василья Семеныча. Она-таки долгонько нами владела… годиков двадцать.
—
А вы не знаете?
Вот меня возьмут
и нарядят; я так
и хожу наряженный, или стою, или сижу, как там придется. Говорят:
вот что говори, — я
и говорю. Раз слепого представлял… Под каждую веку мне по горошине положили… Как же!
—
А я, батюшка, не жалуюсь.
И слава Богу, что в рыболовы произвели.
А то
вот другого, такого же, как я, старика — Андрея Пупыря — в бумажную фабрику, в черпальную, барыня приказала поставить. Грешно, говорит, даром хлеб есть…
А Пупырь-то еще на милость надеялся: у него двоюродный племянник в барской конторе сидит конторщиком; доложить обещался об нем барыне, напомнить.
Вот те
и напомнил!..
А Пупырь в моих глазах племяннику-то в ножки кланялся.
«
Вот как только я выйду на тот угол, — думал я про себя, — тут сейчас
и будет дорога,
а с версту крюку я дал!»
Слышим мы: ходит, доски под ним так
и гнутся, так
и трещат;
вот прошел он через наши головы; вода вдруг по колесу как зашумит, зашумит; застучит, застучит колесо, завертится; но
а заставки у дворца-то [«Дворцом» называется у нас место, по которому вода бежит на колесо.
Вот зовет она его,
и такая сама вся светленькая, беленькая сидит на ветке, словно плотичка какая или пескарь,
а то
вот еще карась бывает такой белесоватый, серебряный…
Вот поглядел, поглядел на нее Гаврила, да
и стал ее спрашивать: «Чего ты, лесное зелье, плачешь?»
А русалка-то как взговорит ему: «Не креститься бы тебе, говорит, человече, жить бы тебе со мной на веселии до конца дней;
а плачу я, убиваюсь оттого, что ты крестился; да не я одна убиваться буду: убивайся же
и ты до конца дней».
—
А ведь
вот и здесь должны быть русалки, — заметил Федя.
— Да, да, на плотине, на прорванной.
Вот уж нечистое место, так нечистое,
и глухое такое. Кругом всё такие буераки, овраги,
а в оврагах всё казюли [По-орловскому: змеи. — Примеч. авт.] водятся.
Вот поехал Ермил за поштой, да
и замешкался в городе, но
а едет назад уж он хмелён.
Вот идет Ермил к лошади,
а лошадь от него таращится, храпит, головой трясет; однако он ее отпрукал, сел на нее с барашком
и поехал опять, барашка перед собой держит.
— Покойников во всяк час видеть можно, — с уверенностью подхватил Ильюшка, который, сколько я мог заметить, лучше других знал все сельские поверья… — Но
а в родительскую субботу ты можешь
и живого увидеть, за кем, то есть, в том году очередь помирать. Стоит только ночью сесть на паперть на церковную да все на дорогу глядеть. Те
и пойдут мимо тебя по дороге, кому, то есть, умирать в том году.
Вот у нас в прошлом году баба Ульяна на паперть ходила.
— Нет, не видал,
и сохрани Бог его видеть; но
а другие видели.
Вот на днях он у нас мужичка обошел: водил, водил его по лесу,
и все вокруг одной поляны… Едва-те к свету домой добился.
— С тех пор… Какова теперь! Но
а говорят, прежде красавица была. Водяной ее испортил. Знать, не ожидал, что ее скоро вытащут.
Вот он ее, там у себя на дне,
и испортил.
Ведь
вот с тех пор
и Феклиста не в своем уме: придет, да
и ляжет на том месте, где он утоп; ляжет, братцы мои, да
и затянет песенку, — помните, Вася-то все такую песенку певал, —
вот ее-то она
и затянет,
а сама плачет, плачет, горько Богу жалится…
— Убивать ее не надо, точно; смерть
и так свое возьмет.
Вот хоть бы Мартын-плотник: жил Мартын-плотник,
и не долго жил
и помер; жена его теперь убивается о муже, о детках малых… Против смерти ни человеку, ни твари не слукавить. Смерть
и не бежит, да
и от нее не убежишь; да помогать ей не должно…
А я соловушек не убиваю, — сохрани Господи! Я их не на муку ловлю, не на погибель их живота,
а для удовольствия человеческого, на утешение
и веселье.
— Лучше… лучше. Там места привольные, речные, гнездо наше;
а здесь теснота, сухмень… Здесь мы осиротели. Там у нас, на Красивой-то на Мечи, взойдешь ты на холм, взойдешь —
и, Господи Боже мой, что это?
а?..
И река-то,
и луга,
и лес;
а там церковь,
а там опять пошли луга. Далече видно, далече.
Вот как далеко видно… Смотришь, смотришь, ах ты, право! Ну, здесь точно земля лучше: суглинок, хороший суглинок, говорят крестьяне; да с меня хлебушка-то всюду вдоволь народится.
А вот как пойдешь, как пойдешь, — подхватил он, возвысив голос, —
и полегчит, право.
—
И сам ума не приложу, батюшка, отцы вы наши: видно, враг попутал. Да, благо, подле чужой межи оказалось;
а только, что греха таить, на нашей земле. Я его тотчас на чужой-то клин
и приказал стащить, пока можно было, да караул приставил
и своим заказал: молчать, говорю.
А становому на всякий случай объяснил:
вот какие порядки, говорю; да чайком его, да благодарность… Ведь что, батюшка, думаете? Ведь осталось у чужаков на шее;
а ведь мертвое тело, что двести рублев — как калач.
— Софрон Яковлич за меня недоимку взнес, батюшка, — продолжал старик, —
вот пятый годочек пошел, как взнес,
а как взнес — в кабалу меня
и забрал, батюшка, да
вот и…
Стариков-то, что побогаче да посемейнее, не трогает, лысый черт,
а тут
вот и расходился!
— Да! (Он почесал свой загорелый затылок.) Ну, ты, тово, ступай, — заговорил он вдруг, беспорядочно размахивая руками, — во…
вот, как мимо леска пойдешь,
вот как пойдешь — тут те
и будет дорога; ты ее-то брось, дорогу-то, да все направо забирай, все забирай, все забирай, все забирай… Ну, там те
и будет Ананьево.
А то
и в Ситовку пройдешь.
На одной изображена была легавая собака с голубым ошейником
и надписью: «
Вот моя отрада»; у ног собаки текла река,
а на противоположном берегу реки под сосною сидел заяц непомерной величины, с приподнятым ухом.
—
А вот кто: сначала будет Василий Николаевич, главный кассир;
а то Петр конторщик, Петров брат Иван конторщик, другой Иван конторщик; Коскенкин Наркизов, тоже конторщик, я
вот, — да всех
и не перечтешь.
— Барыня приказала, — продолжал он, пожав плечами, —
а вы погодите… вас еще в свинопасы произведут.
А что я портной,
и хороший портной, у первых мастеров в Москве обучался
и на енаралов шил… этого у меня никто не отнимет.
А вы чего храбритесь?.. чего? из господской власти вышли, что ли? вы дармоеды, тунеядцы, больше ничего. Меня отпусти на волю — я с голоду не умру, я не пропаду; дай мне пашпорт — я оброк хороший взнесу
и господ удоблетворю.
А вы что? Пропадете, пропадете, словно мухи,
вот и все!
— Да что, Николай Еремеич, — заговорил Куприян, —
вот вы теперь главным у нас конторщиком, точно; спору в том, точно, нету;
а ведь
и вы под опалой находились,
и в мужицкой избе тоже пожили.
— Ну, Лиса Патрикевна, пошла хвостом вилять!.. Я его дождусь, — с сердцем проговорил Павел
и ударил рукой по столу. —
А, да
вот он
и жалует, — прибавил он, взглянув в окошко, — легок на помине. Милости просим! (Он встал.)
—
А,
вот чьи куры! — с торжеством воскликнул помещик. — Ермила-кучера куры! Вон он свою Наталку загнать их выслал… Небось Параши не выслал, — присовокупил помещик вполголоса
и значительно ухмыльнулся. — Эй, Юшка! брось куриц-то: поймай-ка мне Наталку.