Неточные совпадения
Тут был граф Х., наш несравненный дилетант, глубокая музыкальная натура, который так божественно"сказывает"романсы, а в сущности, двух нот разобрать
не может,
не тыкая вкось и вкривь указательным пальцем по клавишам, и поет
не то как плохой цыган,
не то как парижский коафер; тут был и наш восхитительный барон Z.,
этот мастер на все руки: и литератор, и администратор, и оратор, и шулер; тут был и князь Т., друг религии и народа, составивший себе во время оно, в блаженную эпоху откупа, громадное состояние продажей сивухи, подмешанной дурманом; и блестящий генерал О. О… который что-то покорил, кого-то усмирил и вот, однако,
не знает, куда деться и чем себя зарекомендовать и Р. Р., забавный толстяк, который считает себя очень больным и очень умным человеком, а здоров как бык и глуп как пень…
Он, казалось, отдыхал от продолжительных трудов и тем простодушнее забавлялся расстилавшеюся перед ним картиной, что мысли его были далеко, да и вращались они,
эти мысли, в мире, вовсе
не похожем на то, что его окружало в
этот миг.
А потому он в Бадене, что тетка Татьяны, ее воспитавшая, Капитолина Марковна Шестова, старая девица пятидесяти пяти лет, добродушнейшая и честнейшая чудачка, свободная душа, вся горящая огнем самопожертвования и самоотвержения; esprit fort (она Штрауса читала — правда, тихонько от племянницы) и демократка, заклятая противница большого света и аристократии,
не могла устоять против соблазна хотя разочек взглянуть на самый
этот большой свет в таком модном месте, каков Баден…
Капитолина Марковна ходила без кринолина и стригла в кружок свои белые волосы, но роскошь и блеск тайно волновали ее, и весело и сладко было ей бранить и презирать их… Как же было
не потешить добрую старушку? Но оттого-то Литвинов так спокоен и прост, оттого он так самоуверенно глядит кругом, что жизнь его отчетливо ясно лежит пред ним, что судьба его определилась и что он гордится
этою судьбой и радуется ей, как делу рук своих.
Литвинов приподнялся и, разумеется,
не поцеловался, а обменялся коротеньким поклоном с"фениксом", которому, судя по строгости осанки,
не слишком понравилось
это неожиданное представление
Я решительно благоговею перед
этим человеком! Да
не я один, все сподряд благоговеют. Какое он теперь сочинение пишет, о…о…о!..
— Нет,
не читал, и
это даже тайна, которую
не следует разглашать; но от Губарева всего можно ожидать всего!
Скажу тебе одно, Григорий Михайлович: чем бы ты ни занимался в
это последнее время, — а я и
не знаю, чем ты вообще занимаешься, какие бы ни были твои убеждения, — я их тоже
не знаю, — но у него, у Губарева, ты найдешь чему поучиться.
Ворошилов, который все еще продолжал стоять неподвижно и стройно, сохраняя прежнее, несколько горделивое достоинство осанки, знаменательно опустил глаза, нахмурился и промычал что-то сквозь зубы… но
не отказался; а Литвинов подумал:"Что же! проделаем и
это, благо время есть".
Усевшись у Вебера в главной зале и заказав обед, знакомцы наши вступили в разговор. Бамбаев громко и с жаром потолковал о высоком значении Губарева, но скоро умолк и, шумно вздыхая и жуя, хлопал стакан за стаканом. Ворошилов пил и ел мало, словно нехотя, и, расспросив Литвинова о роде его занятий, принялся высказывать собственные мнения…
не столько об
этих занятиях, сколько вообще о различных"вопросах"…
"И все
это разом, безо всякого повода, перед чужими, в кофейной, размышлял Литвинов, глядя на белокурые волосы, светлые глаза, белые зубы своего нового знакомца (особенно смущали его
эти крупные сахарные зубы да еще
эти руки с их неладным размахом), — и
не улыбнется ни разу; а со всем тем, должно быть, добрый малый и крайне неопытный…"
Ворошилов угомонился, наконец; голос его, юношески звонкий и хриплый, как у молодого петуха, слегка порвался… Кстати ж, Бамбаев начал декламировать стихи и опять чуть
не расплакался, что произвело впечатление скандала за одним соседним столом, около которого поместилось английское семейство, и хихиканье за другим: две лоретки обедали за
этим вторым столом с каким-то престарелым младенцем в лиловом парике. Кельнер принес счет; приятели расплатились.
— Ну, вот он и является к князю, и говорит ему: Ваше сиятельство, говорит, вы в таком сане и в таком звании, говорит, что вам стоит облегчить мою участь? Вы, говорит,
не можете
не уважать чистоту моих убеждений! И разве можно, говорит, в наше время преследовать за убеждения? И что ж, вы думаете, сделал князь,
этот образованный, высокопоставленный сановник?
— Про
этого барина я достоверно знаю, — продолжал он обыкновенным своим голосом, — что когда Третье отделение его вызывало, он у графини Блазенкрампф в ногах ползал и все пищал:"Спасите, заступитесь!"А Пеликанов никогда до такой подлости
не унижался.
— Ну,
это, мне кажется, преувеличено, — заметил Бамбаев. — "Вон!"она ему, точно, сказала,
это факт; но пощечины она ему
не дала.
— Ну-с, извините; Саркизов лгун, точно; он же с мертвого отца парчовой покров стащил, об
этом я спорить никогда
не стану; но Прасковья Яковлевна, какое сравненье! Вспомните, как она благородно с мужем разошлась! Но вы, я знаю, вы всегда готовы…
— Швейные, швейные; надо всем, всем женщинам запастись швейными машинами и составлять общества; этак они все будут хлеб себе зарабатывать и вдруг независимы станут. Иначе они никак освободиться
не могут.
Это важный, важный социальный вопрос. У нас такой об
этом был спор с Болеславом Стадницким. Болеслав Стадницкий чудная натура, но смотрит на
эти вещи ужасно легкомысленно. Все смеется… Дурак!
— А! Значит, естественными науками.
Это полезно как школа; как школа,
не как цель. Цель теперь должна быть… мм… должна быть… другая. Вы, позвольте узнать, каких придерживаетесь мнений?
Губарев, видимо, удивился: он
этого не ожидал; однако, подумав немного, промолвил...
Разве вы
не видите, к чему
это все ведет?
Пришло несколько офицерчиков, выскочивших на коротенький отпуск в Европу и обрадовавшихся случаю, конечно, осторожно и
не выпуская из головы задней мысли о полковом командире, побаловаться с умными и немножко даже опасными людьми; прибежали двое жиденьких студентиков из Гейдельберга — один все презрительно оглядывался, другой хохотал судорожно… обоим было очень неловко; вслед за ними втерся французик, так называемый п' ти женом грязненький, бедненький, глупенький… он славился между своими товарищами, коммивояжерами, тем, что в него влюблялись русские графини, сам же он больше помышлял о даровом ужине; явился, наконец, Тит Биндасов, с виду шумный бурш, а в сущности, кулак и выжига, по речам террорист, по призванию квартальный, друг российских купчих и парижских лореток, лысый, беззубый, пьяный; явился он весьма красный и дрянной, уверяя, что спустил последнюю копейку
этому"шельмецу Беназету", а на деле он выиграл шестнадцать гульденов…
Один офицерчик под шумок ругнул русскую литературу, другой привел стишки из"Искры", а Тит Биндасов поступил еще проще: объявил, что всем бы
этим мошенникам зубы надо повышибать — и баста!
не определяя, впрочем, кто, собственно, были
эти мошенники.
В течение всего вечера господин
этот не разевал рта, а теперь, подсев к Литвинову и сняв шляпу, глядел на него дружелюбным и несколько смущенным взглядом.
Литвинов с удвоенным вниманием посмотрел на
это последнее изо всех тех новых лиц, с которыми ему в тот день пришлось столкнуться, и тотчас же подумал:"
Этот не то, что те".
Его внезапная доверчивость
не только
не показалась Литвинову назойливостью, но, напротив, втайне ему польстила: нельзя было
не видеть, что за
этим человеком
не водилось привычки навязываться незнакомым.
В том-то и штука что они и сами
этого не ведают — с.
Про господина Пищалкина и говорить нечего; ему непременно, со временем, крестьяне его участка поднесут серебряный кубок в виде арбуза, а может быть, и икону с изображением его ангела, и хотя он им скажет в своей благодарственной речи, что он
не заслуживает подобной чести, но
это он неправду скажет: он ее заслуживает.
Да, да, все
это люди отличные, а в результате ничего
не выходит; припасы первый сорт, а блюдо хоть в рот
не бери.
— Да, да, — начал он снова, с особым, ему свойственным,
не болезненным, но унылым юмором, —
это все очень, странно-с.
— Нет-с, нет-с; у него
этого ничего
не имеется…
Мы, славяне, вообще, как известно,
этим добром
не богаты и перед ним пасуем.
— Меня зовут Созонтом… Созонтом Иванычем. Дали мне
это прекрасное имя в честь родственника, архимандрита, которому я только
этим и обязан. Я, если смею так выразиться, священнического поколения. А что вы насчет терпенья сомневаетесь, так
это напрасно: я терпелив. Я двадцать два года под начальством родного дядюшки, действительного статского советника Иринарха Потугина, прослужил. Вы его
не изволили знать?
А что до результатов — так вы
не извольте беспокоиться: своеобразность в них будет в силу самых
этих местных, климатических и прочих условий, о которых вы упоминаете.
Петр Великий наводнил его тысячами чужеземных слов, голландских, французских, немецких: слова
эти выражали понятия, с которыми нужно было познакомить русский народ;
не мудрствуя и
не церемонясь…
— Только
не в языке — а уж
это много значит!
— Вы спрашивали меня, какого я мнения о Европе, — начал он опять, — я удивляюсь ей и предан ее началам до чрезвычайности и нисколько
не считаю нужным
это скрывать.
Да-с, да-с, я западник, я предан Европе; то есть, говоря точнее, я предан образованности, той самой образованности, над которою так мило у нас теперь потешаются, — цивилизации, — да, да,
это слово еще лучше, и люблю ее всем сердцем, и верю в нее, и другой веры у меня нет и
не будет.
Что ж, по-вашему, лучше, как у нас: чиноначалие и безурядица? И притом, разве все
эти фразы, от которых так много пьянеет молодых голов: презренная буржуазия, souverainite du peuple, право на работу, — разве они тоже
не общие места? А что до любви, неразлучной с ненавистью.
— Вам весело, вам приятно, и мне здесь хорошо, — сказал Литвинов, — и я сюда учиться приехал; но
это не мешает мне видеть хоть бы вот подобные штучки…Он указал на двух проходивших лореток, около которых кривлялось и картавило несколько членов Жокей-клуба, и на игорную залу, набитую битком, несмотря на позднее время дня.
Я сам
не оптимист, и все человеческое, вся наша жизнь, вся
эта комедия с трагическим концом
не представляется мне в розовом свете; но зачем навязывать именно Западу то, что, быть может, коренится в самой нашей человеческой сути?
Слуга отвечал, что их принесла дама, которая
не хотела назваться, но сказала, что он, мол,"герр Злуитенгоф", по самым
этим цветам непременно должен догадаться, кто она такая. Литвинову опять как будто что-то вспомнилось… Он спросил у слуги: какой наружности была дама? Слуга объяснил, что она была высокого роста и прекрасно одета, а на лице имела вуаль.
В нем обозначалось, что"дворовый человек Никанор Дмитриев был одержим болезнию, по медицинской части недоступною; и
эта болезнь зависящая от злых людей; а причиной он сам, Никанор, ибо свое обещание перед некою девицей
не сполнил, а потому она через людей сделала его никуда
не способным, и если б
не я в
этих обстоятельствах объявился ему помощником, то он должен был совершенно погибнуть, как червь капустная; но аз, надеясь на всевидящее око, сделался ему подпорой в его жизни; а как я оное совершил, сне есть тайна; а ваше благородие прошу, чтоб оной девице впредь такими злыми качествами
не заниматься и даже пригрозить
не мешает, а то она опять может над ним злодействовать".
А главное:
этот запах, неотступный, неотвязный, сладкий, тяжелый запах
не давал ему покоя, и все сильней и сильней разливался в темноте, и все настойчивее напоминал ему что-то, чего он никак уловить
не мог…
Княгиня
не могла переварить
этот афронт; да и сама Ирина
не простила начальнице ее несправедливости; она уже заранее мечтала о том, как на виду всех, привлекая всеобщее внимание, она встанет, скажет свою речь, и как Москва потом заговорит о ней…
Черты ее лица, изящно, почти изысканно правильные,
не вполне утратили то простодушное выражение, которое свойственно первой молодости; но в медлительных наклонениях ее красивой шейки, в улыбке,
не то рассеянной,
не то усталой, сказывалась нервическая барышня, а в самом рисунке
этих чуть улыбавшихся, тонких губ,
этого небольшого, орлиного, несколько сжатого носа было что-то своевольное и страстное, что-то опасное и для других, и для нее.
Бывало, при какой-нибудь уже слишком унизительной сцене: лавочник ли придет и станет кричать на весь двор, что ему уж надоело таскаться за своими же деньгами, собственные ли люди примутся в глаза бранить своих господ, что вы, мол, за князья, коли сами с голоду в кулак свищете, — Ирина даже бровью
не пошевельнет и сидит неподвижно, со злою улыбкою на сумрачном лице; а родителям ее одна
эта улыбка горше всяких упреков, и чувствуют они себя виноватыми, без вины виноватыми перед
этим существом, которому как будто с самого рождения дано было право на богатство, на роскошь, на поклонение.
Бывало, забыв лекции и тетради, сидит он в невеселой гостиной осининского дома, сидит и украдкой смотрит на Ирину: сердце в нем медленно и горестно тает и давит ему грудь; а она как будто сердится, как будто скучает, встанет, пройдется по комнате, холодно посмотрит на него, как на стол или на стул, пожмет плечом и скрестит руки; или в течение целого вечера, даже разговаривая с Литвиновым, нарочно ни разу
не взглянет на него, как бы отказывая ему и в
этой милостыне; или, наконец, возьмет книжку и уставится в нее,
не читая, хмурится и кусает губы, а
не то вдруг громко спросит у отца или у брата: как по-немецки"терпение"?
Однажды — он долго помнил
этот день — он опять сидел в гостиной Осининых у окна и смотрел бессмысленно на улицу, и досадно ему было, и скучно, и презирал он самого себя, и с места двинуться он
не мог…
Это холодное томление пришлось, наконец, невмочь Литвинову; он встал и,
не прощаясь, начал искать свою шапку.
Сердце дрогнуло в Литвинове, он
не сразу узнал голос Ирины: что-то небывалое прозвучало в одном
этом слове.