Неточные совпадения
— Я не мог найти здесь увертюру Оберона, — начал он. — Беленицына только хвасталась, что у ней вся классическая музыка, — на деле у ней, кроме полек
и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву,
и через неделю вы будете иметь эту увертюру. Кстати, — продолжал он, — я написал вчера новый романс;
слова тоже мои. Хотите, я вам спою? Не знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее
слова ничего не значат, — я желаю знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.
— Слушаю-с, — промолвил Паншин с какой-то светлой
и сладкой улыбкой, которая у него
и появлялась
и пропадала вдруг, — пододвинул коленом стул, сел за фортепьяно
и, взявши несколько аккордов, запел, четко отделяя
слова, следующий романс...
После
слов: «Мне тяжело…» — он вздохнул слегка, опустил глаза
и понизил голос — morendo.
Словом, всем присутствовавшим очень понравилось произведение молодого дилетанта; но за дверью гостиной в передней стоял только что пришедший, уже старый человек, которому, судя по выражению его потупленного лица
и движениям плечей, романс Паншина, хотя
и премиленький, не доставил удовольствия.
Лемм прожил у него лет семь в качестве капельмейстера
и отошел от него с пустыми руками: барин разорился, хотел дать ему на себя вексель, но впоследствии отказал ему
и в этом, —
словом, не заплатил ему ни копейки.
Слова: «Только праведные правы»
и «Елизавете Калитиной» были окружены лучами.
— Вот
и в вашем доме, — продолжал он, — матушка ваша, конечно, ко мне благоволит — она такая добрая; вы… впрочем, я не знаю вашего мнения обо мне; зато ваша тетушка просто меня терпеть не может. Я ее тоже, должно быть, обидел каким-нибудь необдуманным, глупым
словом. Ведь она меня не любит, не правда ли?
Паншин между тем продолжал поддерживать разговор. Он навел речь на выгоды сахароварства, о котором недавно прочел две французские брошюрки,
и с спокойной скромностью принялся излагать их содержание, не упоминая, впрочем, о них ни единым
словом.
Внизу, на пороге гостиной, улучив удобное мгновение, Владимир Николаич прощался с Лизой
и говорил ей, держа ее за руку: «Вы знаете, кто меня привлекает сюда; вы знаете, зачем я беспрестанно езжу в ваш дом; к чему тут
слова, когда
и так все ясно».
Она ни во что не вмешивалась, радушно принимала гостей
и охотно сама выезжала, хотя пудриться, по ее
словам, было для нее смертью.
Произнеся эти
слова, Иван Петрович, бесспорно, достиг своей цели: он до того изумил Петра Андреича, что тот глаза вытаращил
и онемел на мгновенье; но тотчас же опомнился
и как был в тулупчике на беличьем меху
и в башмаках на босу ногу, так
и бросился с кулаками на Ивана Петровича, который, как нарочно, в тот день причесался а la Titus
и надел новый английский синий фрак, сапоги с кисточками
и щегольские лосиные панталоны в обтяжку.
При
слове «жена» он всплакнул горько
и, несмотря на свое столичное образование
и философию, униженно, беднячком-русачком поклонился своим родственникам в ноги
и даже стукнул о пол лбом.
Петр Андреич сдержал свое
слово. Он известил сына, что для смертного часа его матери, для младенца Федора он возвращает ему свое благословение
и Маланью Сергеевну оставляет у себя в доме. Ей отвели две комнаты в антресолях, он представил ее своим почтеннейшим гостям, кривому бригадиру Скурехину
и жене его; подарил ей двух девок
и казачка для посылок. Марфа Тимофеевна с ней простилась: она возненавидела Глафиру
и в течение одного дня раза три поссорилась с нею.
Увидавшись в первый раз после шестилетней разлуки, отец с сыном обнялись
и даже
словом не помянули о прежних раздорах; не до того было тогда: вся Россия поднималась на врага,
и оба они почувствовали, что русская кровь течет в их жилах.
Глашка! бульонцу, бульонцу, старая дур…» — пролепетал его коснеющий язык
и, не договорив последнего
слова, умолк навеки.
«Это, брат ты мой, — воскликнул он со свойственною ему порывистой певучестью в голосе, — эта девушка — изумительное, гениальное существо, артистка в настоящем смысле
слова,
и притом предобрая».
Но овладевшее им чувство робости скоро исчезло: в генерале врожденное всем русским добродушие еще усугублялось тою особенного рода приветливостью, которая свойственна всем немного замаранным людям; генеральша как-то скоро стушевалась; что же касается до Варвары Павловны, то она так была спокойна
и самоуверенно-ласкова, что всякий в ее присутствии тотчас чувствовал себя как бы дома; притом от всего ее пленительного тела, от улыбавшихся глаз, от невинно-покатых плечей
и бледно-розовых рук, от легкой
и в то же время как бы усталой походки, от самого звука ее голоса, замедленного, сладкого, — веяло неуловимой, как тонкий запах, вкрадчивой прелестью, мягкой, пока еще стыдливой, негой, чем-то таким, что
словами передать трудно, но что трогало
и возбуждало, —
и уже, конечно, возбуждало не робость.
Только ты помяни мое
слово, племянник: не свить же
и тебе гнезда нигде, скитаться тебе век.
Этот m-r Jules был очень противен Варваре Павловне, но она его принимала, потому что он пописывал в разных газетах
и беспрестанно упоминал о ней, называя ее то m-me de L…tzki, то m-me de ***, cette grande dame russe si distinguée, qui demeure rue de P…, [Г-жа ***, это знатная русская дама, столь изысканная, которая живет по улице П… (фр.)] рассказывал всему свету, то есть нескольким сотням подписчиков, которым не было никакого дела до m-me L…tzki, как эта дама, настоящая по уму француженка (une vraie française par l’ésprit) — выше этого у французов похвал нет, — мила
и любезна, какая она необыкновенная музыкантша
и как она удивительно вальсирует (Варвара Павловна действительно так вальсировала, что увлекала все сердца за краями своей легкой, улетающей одежды)…
словом, пускал о ней молву по миру — а ведь это, что ни говорите, приятно.
В гостиной Лаврецкий застал Марью Дмитриевну одну. От нее пахло одеколоном
и мятой. У ней, по ее
словам, болела голова,
и ночь она провела беспокойно. Она приняла его с обычною своею томной любезностью
и понемногу разговорилась.
С Настасьей Карповной Марфа Тимофеевна свела знакомство на богомолье, в монастыре; сама подошла к ней в церкви (она понравилась Марфе Тимофеевне за то, что, по ее
словам, очень вкусно молилась), сама с ней заговорила
и пригласила ее к себе на чашку чаю.
В течение двух недель Федор Иваныч привел домик Глафиры Петровны в порядок, расчистил двор, сад; из Лавриков привезли ему удобную мебель, из города вино, книги, журналы; на конюшне появились лошади;
словом, Федор Иваныч обзавелся всем нужным
и начал жить — не то помещиком, не то отшельником.
Он стал говорить о музыке, о Лизе, потом опять о музыке. Он как будто медленнее произносил
слова, когда говорил о Лизе. Лаврецкий навел речь на его сочинения
и, полушутя, предложил ему написать для него либретто.
Он слушал ее, глядел ей в лицо
и мысленно твердил
слова Лемма, соглашался с ним.
«Помни мои последние три
слова, — закричал он, высунувшись всем телом из тарантаса
и стоя на балансе, — религия, прогресс, человечность!..
Многие из
слов Михалевича неотразимо вошли ему в душу, хоть он
и спорил
и не соглашался с ним.
Лаврецкий
и Лиза оба это почувствовали —
и Лемм это понял: ни
слова не сказав, положил он свой романс обратно в карман
и, в ответ на предложение Лизы сыграть его еще раз, покачав только головой, значительно сказал: «Теперь — баста!» — сгорбился, съежился
и отошел.
Лаврецкий ехал рысью возле кареты со стороны Лизы, положив руку на дверцы — он бросил поводья на шею плавно бежавшей лошади —
и изредка меняясь двумя-тремя
словами с молодой девушкой.
Да
и это неправда: у ней есть свои
слова…
Паншин начал с комплиментов Лаврецкому, с описания восторга, с которым, по его
словам, все семейство Марьи Дмитриевны отзывалось о Васильевском,
и потом, по обыкновению своему, ловко перейдя к самому себе, начал говорить о своих занятиях, о воззрениях своих на жизнь, на свет
и на службу; сказал
слова два о будущности России, о том, как следует губернаторов в руках держать; тут же весело подтрунил над самим собою
и прибавил, что, между прочим, ему в Петербурге поручили «de populariser l’idée du cadastre».
Он бы тотчас ушел, если б не Лиза: ему хотелось сказать ей два
слова наедине, но он долго не мог улучить удобное мгновенье
и довольствовался тем, что с тайной радостью следил за нею взором; никогда ее лицо не казалось ему благородней
и милей.
Лиза отвечала ему вскользь
и пошла из залы наверх. Лаврецкий вернулся в гостиную
и приблизился к игорному столу. Марфа Тимофеевна, распустив ленты чепца
и покраснев, начала ему жаловаться на своего партнера Гедеоновского, который, по ее
словам, ступить не умел.
— Да…
и, может быть, — вы, ваши
слова тому причиной. Помните, что вы третьего дня говорили? Но это слабость…
Лиза хотела ответить Лаврецкому —
и ни
слова не вымолвила, не оттого, что она решилась «спешить»; но оттого, что сердце у ней слишком сильно билось
и чувство, похожее на страх, захватило дыхание.
Давно не был он в церкви, давно не обращался к богу: он
и теперь не произнес никаких молитвенных
слов, — он без
слов даже не молился, — но хотя на мгновенье если не телом, то всем помыслом своим повергнулся ниц
и приник смиренно к земле.
Лиза не вымолвила ни одного
слова в течение спора между Лаврецким
и Паншиным, но внимательно следила за ним
и вся была на стороне Лаврецкого.
Лаврецкий отдавался весь увлекавшей его волне —
и радовался; но
слово не выразит того, что происходило в чистой душе девушки: оно было тайной для нее самой; пусть же оно останется
и для всех тайной.
Читатель знает, как вырос
и развивался Лаврецкий; скажем несколько
слов о воспитании Лизы.
Агафья говорила с Лизой важно
и смиренно, точно она сама чувствовала, что не ей бы произносить такие высокие
и святые
слова.
Читала она немного; у ней не было «своих
слов», но были свои мысли,
и шла она своей дорогой.
— Ах, не говорите таких ужасных
слов, — перебила его Варвара Павловна, — пощадите меня, хотя… хотя ради этого ангела… —
И, сказавши эти
слова, Варвара Павловна стремительно выбежала в другую комнату
и тотчас же вернулась с маленькой, очень изящно одетой девочкой на руках. Крупные русые кудри падали ей на хорошенькое румяное личико, на больше черные заспанные глаза; она
и улыбалась,
и щурилась от огня,
и упиралась пухлой ручонкой в шею матери.
Лаврецкий написал два
слова Лизе: он известил ее о приезде жены, просил ее назначить ему свидание, —
и бросился на узенький диван лицом к стене; а старик лег на постель
и долго ворочался, кашляя
и отпивая глотками свой декокт.
Наконец Лемм вернулся
и принес ему клочок бумаги, на котором Лиза начертила карандашом следующие
слова: «Мы сегодня не можем видеться; может быть — завтра вечером.
Сказавши эти
слова, Варвара Павловна неожиданно овладела одной рукой Марьи Дмитриевны
и, слегка стиснув ее в своих бледно-лиловых жувеневских перчатках, подобострастно поднесла ее к розовым
и полным губам.
Выражение лица Варвары Павловны, когда она сказала это последнее
слово, ее хитрая улыбка, холодный
и в то же время мягкий взгляд, движение ее рук
и плечей, самое ее платье, все ее существо — возбудили такое чувство отвращения в Лизе, что она ничего не могла ей ответить
и через силу протянула ей руку.
Паншин осведомился о Лизавете Михайловне, узнал, что она не совсем здорова, изъявил сожаленье; потом он заговорил с Варварой Павловной, дипломатически взвешивая
и отчеканивая каждое
слово, почтительно выслушивая ее ответы до конца.
Паншин возражал ей; она с ним не соглашалась… но, странное дело! — в то самое время, как из уст ее исходили
слова осуждения, часто сурового, звук этих
слов ласкал
и нежил,
и глаза ее говорили… что именно говорили эти прелестные глаза — трудно было сказать; но то были не строгие, не ясные
и сладкие речи.
Марья Дмитриевна тотчас пришла в волненье, начала утверждать, что женщина более способна, объявила, что она это в двух
словах докажет, запуталась
и кончила каким-то довольно неудачным сравнением.
— Какое
слово, какое? — с живостью подхватила старушка. — Что ты хочешь сказать? Это ужасно, — заговорила она, вдруг сбросив чепец
и присевши на Лизиной кроватке, — это сверх сил моих: четвертый день сегодня, как я словно в котле киплю; я не могу больше притворяться, что ничего не замечаю, не могу видеть, как ты бледнеешь, сохнешь, плачешь, не могу, не могу.
Лиза утешала ее, отирала ее слезы, сама плакала, но осталась непреклонной. С отчаянья Марфа Тимофеевна попыталась пустить в ход угрозу: все сказать матери… но
и это не помогло. Только вследствие усиленных просьб старушки Лиза согласилась отложить исполнение своего намерения на полгода; зато Марфа Тимофеевна должна была дать ей
слово, что сама поможет ей
и выхлопочет согласие Марьи Дмитриевны, если через шесть месяцев она не изменит своего решения.