Неточные совпадения
Случалось ли вам летом лечь спать днем в пасмурную дождливую погоду и, проснувшись на закате солнца, открыть глаза и в расширяющемся четырехугольнике окна, из-под полотняной сторы, которая, надувшись, бьется прутом об подоконник, увидать мокрую от дождя, тенистую, лиловатую сторону липовой аллеи и сырую садовую дорожку, освещенную яркими косыми лучами, услыхать вдруг веселую жизнь птиц в саду и увидать насекомых, которые вьются в отверстии окна, просвечивая на солнце, почувствовать запах последождевого воздуха и
подумать: «Как мне не стыдно
было проспать такой вечер», — и торопливо вскочить, чтобы идти в сад порадоваться жизнью?
«Нынче я исповедаюсь, очищаюсь от всех грехов, —
думал я, — и больше уж никогда не
буду… (тут я припомнил все грехи, которые больше всего мучили меня).
Эти два слова
были написаны так криво и неровно, что я долго
думал: не переписать ли? и долго мучился, глядя на разорванное расписание и это уродливое заглавие.
Но что обо мне могли
думать монахи, которые, друг за другом выходя из церкви, все глядели на меня? Я
был ни большой, ни ребенок; лицо мое
было не умыто, волосы не причесаны, платье в пуху, сапоги не чищены и еще в грязи. К какому разряду людей относили меня мысленно монахи, глядевшие на меня? А они смотрели на меня внимательно. Однако я все-таки шел по направлению, указанному мне молодым монахом.
И долго после этого молчал и сидел недвижно, только изредка поправляя полу армяка, которая все выбивалась из-под его полосатой ноги, прыгавшей в большом сапоге на подножке калибера. Я уже
думал, что и он
думает про меня то же, что духовник, — то
есть, что такого прекрасного молодого человека, как я, другого нет на свете; но он вдруг обратился ко мне...
Я обернулся и увидал брата и Дмитрия, которые в расстегнутых сюртуках, размахивая руками, проходили ко мне между лавок. Сейчас видны
были студенты второго курса, которые в университете как дома. Один вид их расстегнутых сюртуков выражал презрение к нашему брату поступающему, а нашему брату поступающему внушал зависть и уважение. Мне
было весьма лестно
думать, что все окружающие могли видеть, что я знаком с двумя студентами второго курса, и я поскорее встал им навстречу.
«Ну, все пропало! —
подумал я. — Вместо блестящего экзамена, который я
думал сделать, я навеки покроюсь срамом, хуже Иконина». Но вдруг Иконин, в глазах профессора, поворотился ко мне, вырвал у меня из рук мой билет и отдал мне свой. Я взглянул на билет. Это
был бином Ньютона.
Все шло отлично до латинского экзамена. Подвязанный гимназист
был первым, Семенов — вторым, я — третьим. Я даже начинал гордиться и серьезно
думать, что, несмотря на мою молодость, я совсем не шутка.
— Не то, не то, совсем не то, — заговорил он вдруг своим гадким выговором, быстро переменяя положение, облокачиваясь об стол и играя золотым перстнем, который у него слабо держался на худом пальце левой руки. — Так нельзя, господа, готовиться в высшее учебное заведение; вы все хотите только мундир носить с синим воротником; верхов нахватаетесь и
думаете, что вы можете
быть студентами; нет, господа, надо основательно изучать предмет, и т. д., и т. д.
Я потерял всякое честолюбие (уже нельзя
было и
думать о том, чтоб
быть третьим), и остальные экзамены я спустил без всякого старания и даже волнения.
У Володи
была большая красивая рука; отдел большого пальца и выгиб остальных, когда он держал карты,
были так похожи на руку папа, что мне даже одно время казалось, что Володя нарочно так держит руки, чтоб
быть похожим на большого; но, взглянув на его лицо, сейчас видно
было, что он ни о чем не
думает, кроме игры.
— Да и нельзя об нем ничего дурного
думать, потому что он точно прекрасный человек. И я его очень люблю и всегда
буду любить, несмотря на его слабости.
Когда я встал с места, я заметил, что голова у меня немного кружилась, и ноги шли, и руки
были в естественном положении только тогда, когда я об них пристально
думал.
«Нет, этого нельзя так оставить», —
подумал я и встал с твердым намерением пойти опять к этому господину и сказать ему что-нибудь ужасное, а может
быть, даже и прибить его подсвечником по голове, коли придется.
Я холодно поздоровался с ним и, не пригласив их сесть, потому что мне
было совестно это сделать,
думая, что они это могут сделать и без моего приглашения, велел закладывать пролетку.
В то время как она говорила, я успел
подумать о том положении, в котором я находился в настоящую минуту, и решил сам с собою, что в настоящую минуту я
был влюблен.
Мне еще тяжелей стало
думать о предстоящем необходимом визите. Но прежде, чем к князю, по дороге надо
было заехать к Ивиным. Они жили на Тверской, в огромном красивом доме. Не без боязни вошел я на парадное крыльцо, у которого стоял швейцар с булавой.
Сначала мне
было жалко ее, потом я
подумал: «Не надо ли утешать ее, и как это надо сделать?» — и, наконец, мне стало досадно за то, что она ставила меня в такое неловкое положение.
Знаешь, я
думаю, гораздо бы лучше прямо объясниться с князем, — говорил я, — сказать ему, что я его уважаю как человека, но о наследстве его не
думаю и прошу его, чтобы он мне ничего не оставлял, и что только в этом случае я
буду ездить к нему.
Или тебе не должно вовсе предполагать, чтоб о тебе могли
думать так же, как об этой вашей княжне какой-то, или ежели уж ты предполагаешь это, то предполагай дальше, то
есть что ты знаешь, что о тебе могут
думать, но что мысли эти так далеки от тебя, что ты их презираешь и на основании их ничего не
будешь делать.
Мой друг
был совершенно прав; только гораздо, гораздо позднее я из опыта жизни убедился в том, как вредно
думать и еще вреднее говорить многое, кажущееся очень благородным, но что должно навсегда
быть спрятано от всех в сердце каждого человека, — и в том, что благородные слова редко сходятся с благородными делами.
— Ну, и как же ты
думаешь? то
есть как, когда ты воображаешь, что выйдет… или вы с нею говорите о том, что
будет и чем кончится ваша любовь или дружба? — спросил я, желая отвлечь его от неприятного воспоминания.
«Что ж в самом деле, —
подумал я, успокаивая себя, — это ничего, мы большие, два друга, едем в фаэтоне и рассуждаем о нашей будущей жизни. Всякому даже приятно бы
было теперь со стороны послушать и посмотреть на нас».
«А жалко, что я уже влюблен, —
подумал я, — и что Варенька не Сонечка; как бы хорошо
было вдруг сделаться членом этого семейства: вдруг бы у меня сделалась и мать, и тетка, и жена». В то же самое время, как я
думал это, я пристально глядел на читавшую Вареньку и
думал, что я ее магнетизирую и что она должна взглянуть на меня. Варенька подняла голову от книги, взглянула на меня и, встретившись с моими глазами, отвернулась.
«Неужели она… она? —
подумал я. — Неужели начинается?» Но я скоро решил, что она не она и что еще не начинается. «Во-первых, она нехороша, —
подумал я, — да и она просто барышня, и с ней я познакомился самым обыкновенным манером, а та
будет необыкновенная, с той я встречусь где-нибудь в необыкновенном месте; и потом мне так нравится это семейство только потому, что еще я не видел ничего, — рассудил я, — а такие, верно, всегда бывают, и их еще очень много я встречу в жизни».
— Еще бы! и очень может, — сказал я, улыбаясь и
думая в это время о том, что
было бы еще лучше, ежели бы я женился на его сестре.
— Ты заметил, верно, что я нынче опять
был в гадком духе и нехорошо спорил с Варей. Мне потом ужасно неприятно
было, особенно потому, что это
было при тебе. Хоть она о многом
думает не так, как следует, но она славная девочка, очень хорошая, вот ты ее покороче узнаешь.
Володя имел такой странный взгляд на девочек, что его могло занимать: сыты ли они, выспались ли, прилично ли одеты, не делают ли ошибок по-французски, за которые бы ему
было стыдно перед посторонними, — но он не допускал мысли, чтобы они могли
думать или чувствовать что-нибудь человеческое, и еще меньше допускал возможность рассуждать с ними о чем-нибудь.
— В перешницу? — продолжал Володя, ударяя на каждую гласную. И я не мог не
подумать, что Володя
был совершенно прав.
— Я знала, что ты гордец, но не
думала, чтоб ты
был такой злой, — сказала она и ушла от нас.
Разочаровавшись в этом, я сейчас же, под заглавием «первая лекция», написанным в красиво переплетенной тетрадке, которую я принес с собою, нарисовал восемнадцать профилей, которые соединялись в кружок в виде цветка, и только изредка водил рукой по бумаге, для того чтобы профессор (который, я
был уверен, очень занимается мною)
думал, что я записываю.
Не помню, как и что следовало одно за другим, но помню, что в этот вечер я ужасно любил дерптского студента и Фроста, учил наизусть немецкую песню и обоих их целовал в сладкие губы; помню тоже, что в этот вечер я ненавидел дерптского студента и хотел пустить в него стулом, но удержался; помню, что, кроме того чувства неповиновения всех членов, которое я испытал и в день обеда у Яра, у меня в этот вечер так болела и кружилась голова, что я ужасно боялся умереть сию же минуту; помню тоже, что мы зачем-то все сели на пол, махали руками, подражая движению веслами,
пели «Вниз по матушке по Волге» и что я в это время
думал о том, что этого вовсе не нужно
было делать; помню еще, что я, лежа на полу, цепляясь нога за ногу, боролся по-цыгански, кому-то свихнул шею и
подумал, что этого не случилось бы, ежели бы он не
был пьян; помню еще, что ужинали и
пили что-то другое, что я выходил на двор освежиться, и моей голове
было холодно, и что, уезжая, я заметил, что
было ужасно темно, что подножка пролетки сделалась покатая и скользкая и за Кузьму нельзя
было держаться, потому что он сделался слаб и качался, как тряпка; но помню главное: что в продолжение всего этого вечера я беспрестанно чувствовал, что я очень глупо делаю, притворяясь, будто бы мне очень весело, будто бы я люблю очень много
пить и будто бы я и не
думал быть пьяным, и беспрестанно чувствовал, что и другие очень глупо делают, притворяясь в том же.
Сиди с ним!» —
думал я, когда лакей принес чай и Дмитрий должен
был раз пять просить Безобедова взять стакан, потому что робкий гость при первом и втором стакане считал своей обязанностью отказываться и говорить: «Кушайте сами».
«Вот дурак, —
думал я про него, — мог бы провести приятно вечер с милыми родными, — нет, сидит с этим скотом; а теперь время проходит,
будет уже поздно идти в гостиную», — и я взглядывал из-за края кресла на своего друга.
Проводив его, Дмитрий вернулся и, слегка самодовольно улыбаясь и потирая руки, — должно
быть, и тому, что он таки выдержал характер, и тому, что избавился наконец от скуки, — стал ходить по комнате, изредка взглядывая на меня. Он
был мне еще противнее. «Как он смеет ходить и улыбаться?» —
думал я.
Но я
был всю зиму эту в таком тумане, происходившем от наслаждения тем, что я большой и что я comme il faut, что, когда мне и приходило в голову: как же держать экзамен? — я сравнивал себя с своими товарищами и
думал: «Они же
будут держать, а большая часть их еще не comme il faut, стало
быть, у меня еще лишнее перед ними преимущество, и я должен выдержать».
Он, казалось, не
думал о себе (что всегда мне особенно нравилось в людях), но видно
было, что никогда ум его не оставался без работы.
— Небось, — отвечал Зухин, высасывая мозг из бараньей кости (я помню, в это время я
думал: от этого-то он так умен, что
ест много мозгу).
Я
думал, что Иленька Грап плюнет мне в лицо, когда меня встретит, и, сделав это, поступит справедливо; что Оперов радуется моему несчастью и всем про него рассказывает; что Колпиков
был совершенно прав, осрамив меня у Яра; что мои глупые речи с княжной Корнаковой не могли иметь других последствий, и т. д., и т. д.
Я
думал,
думал и, наконец, раз поздно вечером, сидя один внизу и слушая вальс Авдотьи Васильевны, вдруг вскочил, взбежал на верх, достал тетрадь, на которой написано
было: «Правила жизни», открыл ее, и на меня нашла минута раскаяния и морального порыва. Я заплакал, но уже не слезами отчаяния. Оправившись, я решился снова писать правила жизни и твердо
был убежден, что я уже никогда не
буду делать ничего дурного, ни одной минуты не проведу праздно и никогда не изменю своим правилам.