Неточные совпадения
— А то
как же: он новый, на нем Корнилов жил, — заметит старик, тоже взглядывая на корабль.
Посмотрите хоть на этого фурштатского солдатика, который ведет поить какую-то гнедую тройку и так спокойно мурлыкает себе что-то под нос, что, очевидно, он не заблудится в этой разнородной толпе, которой для него и не существует, но что он исполняет свое дело,
какое бы оно ни было — поить лошадей или таскать орудия — так
же спокойно и самоуверенно, и равнодушно,
как бы всё это происходило где-нибудь в Туле или в Саранске.
—
Как же ты это был ранен?
Вы увидите,
как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите,
как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите,
как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите,
как на носилках лежит, в той
же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, — увидите ужасные, потрясающие душу зрелища; увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем ее выражении — в крови, в страданиях, в смерти…
Вообще
же существуют два совершенно различные мнения про этот страшный бастион: тех, которые никогда на нем не были, и которые убеждены, что 4-й бастион есть верная могила для каждого, кто пойдет на него, и тех, которые живут на нем,
как белобрысенький мичман, и которые, говоря про 4-й бастион, скажут вам, сухо или грязно там, тепло или холодно в землянке и т.д.
Рассказывал
же нам один приезжий из Петербурга (он у министра по особым порученьям, премилый человек, и теперь,
как в городе никого нет, такая для нас рисурс, что ты себе представить не можешь) — так он говорит наверно, что наши заняли Евпаторию, так что французам нет уж сообщения с Балаклавой, и что у нас при этом убито 200 человек, а у французов до 15 тыс.
Штабс-капитан забывал, что это предчувствие, в более или менее сильной степени, приходило ему каждый раз,
как нужно было итти на бастион, и не знал, что то
же, в более или менее сильной степени, предчувствие испытывает всякий, кто идет в дело.
— Ну так ты мне не досказал про Ваську Менделя, — говорил Калугин, сняв шинель, сидя около окна, на мягком покойном кресле, и расстегивая воротник чистой крахмаленной голландской рубашки, —
как же он женился?
— А
как же наши пехотные офицеры, — сказал Калугин, — которые живут на бастьонах с солдатами, в блиндаже и едят солдатской борщ, —
как им-то?
—
Как одолели? да ведь вы отбили
же?
—
Как же мне говорили, что отбили, — с досадой сказал Гальцин.
— И! ваши благородия! — заговорил в это время солдат с носилок, поровнявшийся с ними, —
как же не отдать, когда перебил всех почитай? Кабы наша сила была, ни в жисть бы не отдали. А то чтò сделаешь? Я одного заколол, а тут меня
как ударит….. О-ох, легче, братцы, ровнее, братцы, ровней иди… о-о-о! — застонал раненый.
Калугина еще возбуждали тщеславие — желание блеснуть, надежда на награды, на репутацию и прелесть риска; капитан
же уж прошел через всё это — сначала тщеславился, храбрился, рисковал, надеялся на награды и репутацию и даже приобрел их, но теперь уже все эти побудительные средства потеряли для него силу, и он смотрел на дело иначе: исполнял в точности свою обязанность, но, хорошо понимая,
как мало ему оставалось случайностей жизни, после 6-ти месячного пребывания на бастьоне, уже не рисковал этими случайностями без строгой необходимости, так что молодой лейтенант, с неделю тому назад поступивший на батарею и показывавший теперь ее Калугину, с которым они бесполезно друг перед другом высовывались в амбразуры и вылезали на банкеты, казался в десять раз храбрее капитана.
«Чорт возьми!
как они тихо идут — думал Праскухин, беспрестанно оглядываясь назад, шагая подле Михайлова, — право, лучше побегу вперед, ведь я передал приказанье… Впрочем нет, ведь эта скотина может рассказывать потом, что я трус, почти так
же,
как я вчера про него рассказывал. Что будет, то будет — пойду рядом».
—
Как же, я сам его видел.
Михайлов, увидав бомбу, упал на землю и так
же зажмурился, так
же два раза открывал и закрывал глаза и так
же,
как и Праскухин, необъятно много передумал и перечувствовал в эти две секунды, во время которых бомба лежала неразорванною.
— Убит или ранен?
как же вы не знаете, ведь он с нами шел. И отчего вы его не взяли?
— Ах,
как же вы это, Михал Иванович, — сказал Михайлов сердито: —
как же бросить, ежели он жив; да и убит, так всё-таки тело надо было взять, —
как хотите, ведь он ординарец генерала и еще жив, может.
Сотни свежих окровавленных тел людей, за 2 часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мертвых в Севастополе; сотни людей с проклятиями и молитвами на пересохших устах — ползали, ворочались и стонали, — одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так
же,
как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего темного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и всё так
же,
как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило.
Штабс-капитан так
же,
как и вчера, почувствовал себя чрезвычайно одиноким и, поклонившись с разными господами — с одними не желая сходиться, а к другим не решаясь подойти — сел около памятника Казарского и закурил папиросу.
Молодые офицеры, которые,
как он тотчас
же по одному виду решил, только что ехали из корпуса, понравились ему и, главное, напомнили, что брат его, тоже из корпуса, на-днях должен был прибыть в одну из батарей Севастополя.
—
Как же мы решим, — сказал снова молодой офицер своему товарищу в архалуке, — ночуем здесь или поедем на своейлошади?
—
Как же, вам, может, назад придется ехать? — спросил поручик.
— Да
как же не дать, — сказал вдруг офицер, бранившийся на крыльце с смотрителем и в это время подошедший к разговаривающим и обращаясь отчасти и к штабным, сидевшим подле,
как к более достойным слушателям.
— Ведь я так
же,
как и эти господа, пожелал в действующую армию, даже в самый Севастополь просился от прекрасного места, и мне, кроме прогонов от П. 136 руб. сер., ничего не дали, а я уж своих больше 150 рублей издержал.
Этот офицер так старательно объяснял причины своего замедления и
как будто оправдывался в них, что это невольно наводило на мысль, что он трусит. Это еще стало заметнее, когда он расспрашивал о месте нахождения своего полка и опасно ли там. Он даже побледнел, и голос его оборвался, когда безрукий офицер, который был в том
же полку, сказал ему, что в эти два дня у них одних офицеров 17 человек выбыло.
Когда
же он очутился один, с изжогой и запыленным лицом, на 5-й станции, на которой он встретился с курьером из Севастополя, рассказавшим ему про ужасы войны, и прождал 12 часов лошадей, — он уже совершенно раскаивался в своем легкомыслии, с смутным ужасом думал о предстоящем и ехал бессознательно вперед,
как на жертву.
Они поцеловались три раза, но на третьем разе запнулись,
как будто обоим пришла мысль: зачем
же непременно нужно 3 раза?
Можешь себе представить, — перед самым выпуском мы пошли втроем курить, — знаешь эту комнатку, что за швейцарской, ведь и при вас, верно, так
же было, — только можешь вообразить, этот каналья сторож увидал и побежал сказать дежурному офицеру (и ведь мы несколько раз давали на водку сторожу), он и подкрался; только
как мы его увидали, те побросали папироски и драло в боковую дверь, — знаешь, а мне уж некуда, он тут мне стал неприятности говорить, разумеется, я не спустил, ну, он сказал инспектору, и пошло.
Те
же глаза,
как и у брата, были у него открытее и светлее, что особенно казалось оттого, что они часто покрывались легкой влагой.
Он в то время,
как вошли братья, спал в палатке; обозный
же офицер делал счеты казенных денег перед концом месяца.
— Да, новое поколенье! Такой
же скряга будет.
Как батальоном командовал, так кàк кричал; а теперь другое поет. Нельзя, батюшка.
Этот сырой мрак, все звуки эти, особенно ворчливый плеск волн, казалось, всё говорило ему, чтоб он не шел дальше, что не ждет его здесь ничего доброго, что нога его уж никогда больше не ступит на русскую землю по эту сторону бухты, чтобы сейчас
же он вернулся и бежал куда-нибудь,
как можно дальше от этого страшного места смерти.
Всё те
же были улицы, те
же, даже более частые, огни, звуки, стоны, встречи с ранеными и те
же батареи, бруствера и траншеи,
какие были весною, когда он был в Севастополе; но всё это почему-то было теперь грустнее и вместе энергичнее, — пробоин в домах больше, огней в окнах уже совсем нету, исключая Кущина дома (госпиталя), женщины ни одной не встречается, — на всем лежит теперь не прежний характер привычки и беспечности, а какая-то печать тяжелого ожидания, усталости и напряженности.
— Что
же, они точно смелые, их благородие ужасно
какие смелые! — сказал барабанщик не громко, но так, что слышно было, обращаясь к другому солдату,
как будто оправдываясь перед ним в словах ротного командира и убеждая его, что в них ничего нет хвастливого и неправдоподобного.
— Я говорю, что заплачу завтра:
как же вы смеете мне говорить дерзости?
Скромные ли, учтивые манеры Володи, который обращался с ним так
же,
как с офицером, и не помыкал им,
как мальчишкой, или приятная наружность пленили Влангу,
как называли его солдаты, склоняя почему-то в женском роде его фамилию, только он не спускал своих добрых больших глупых глаз с лица нового офицера, предугадывал и предупреждал все его желания и всё время находился в каком-то любовном экстазе, который, разумеется, заметили и подняли на смех офицеры.
В службе и в жизни он был так
же,
как в языке: он служил прекрасно, был отличный товарищ, самый верный человек по денежным отношениям; но просто,
как человек, именно оттого, что всё это было слишком хорошо, чего-то в [нем] не доставало.
Володя тотчас
же принялся за дело, и к удивлению и радости своей, заметил, что хотя чувство страха опасности и еще более того, что он будет трусом, беспокоили его еще немного, но далеко не в той степени, в
какой это было накануне.
Володя с минуту остолбенел, увидав,
как труп ударился на вершину бруствера и потом медленно скатился оттуда в канаву; но на его счастье тут
же начальник бастиона встретился ему, отдал приказания и дал проводника на батарею и в блиндаж, назначенный для прислуги.
Только Васин, старик фейерверкер и несколько других выходили редко в траншею; остальных нельзя было удержать: все повысыпали на свежий, утренний воздух из смрадного блиндажа и, несмотря на столь
же сильное,
как и накануне, бомбардированье, расположились кто около порога, кто под бруствером.
Звезды так
же,
как и прошлую ночь, ярко блестели на небе; но сильный ветер колыхал море.
Большое пламя стояло, казалось, над водой на далеком мыске Александровской батареи и освещало низ облака дыма, стоявшего над ним, и те
же,
как и вчера, спокойные, дерзкие огни блестели в море на далеком неприятельском флоте.