Неточные совпадения
Но каждый раз в бричке мы находим гору вместо сидения, так что никак не можем понять, как все
это было уложено накануне и как теперь мы будем сидеть; особенно один ореховый чайный ящик с треугольной крышкой, который отдают к нам в бричку и ставят под
меня, приводит
меня в сильнейшее негодование.
Но Василий говорит, что
это обомнется, и
я принужден верить ему.
Я не успел помолиться на постоялом дворе; но так как уже не раз замечено
мною, что в тот день, в который
я по каким-нибудь обстоятельствам забываю исполнить
этот обряд, со
мною случается какое-нибудь несчастие,
я стараюсь исправить свою ошибку: снимаю фуражку, поворачиваясь в угол брички, читаю молитвы и крещусь под курточкой так, чтобы никто не видал
этого. Но тысячи различных предметов отвлекают мое внимание, и
я несколько раз сряду в рассеянности повторяю одни и те же слова молитвы.
Две секунды, и лица, на расстоянии двух аршин, приветливо, любопытно смотревшие на нас, уже промелькнули, и как-то странно кажется, что
эти лица не имеют со
мной ничего общего и что их никогда, может быть, не увидишь больше.
Русая голова с красным лицом и рыжеватой бородкой на минуту высовывается из-под рогожи, равнодушно-презрительным взглядом окидывает нашу бричку и снова скрывается — и
мне приходят мысли, что, верно,
эти извозчики не знают, кто мы такие и откуда и куда едем?..
— Отчего
это нынче Дьячок на правой пристяжке, а не на левой, Филипп? — несколько робко спрашиваю
я.
Тревожные чувства тоски и страха увеличивались во
мне вместе с усилением грозы, но когда пришла величественная минута безмолвия, обыкновенно предшествующая разражению грозы, чувства
эти дошли до такой степени, что, продолжись
это состояние еще четверть часа,
я уверен, что умер бы от волнения.
Так обаятелен
этот чудный запах леса после весенней грозы, запах березы, фиалки, прелого листа, сморчков, черемухи, что
я не могу усидеть в бричке, соскакиваю с подножки, бегу к кустам и, несмотря на то, что
меня осыпает дождевыми каплями, рву мокрые ветки распустившейся черемухи, бью себя ими по лицу и упиваюсь их чудным запахом.
Вы богаты — мы бедны:
эти слова и понятия, связанные с ними, показались
мне необыкновенно странны.
Бедными, по моим тогдашним понятиям, могли быть только нищие и мужики, и
это понятие бедности
я никак не мог соединить в своем воображении с грациозной, хорошенькой Катей.
«Что ж такое, что мы богаты, а они бедны? — думал
я, — и каким образом из
этого вытекает необходимость разлуки? Отчего ж нам не разделить поровну того, что имеем?» Но
я понимал, что с Катенькой не годится говорить об
этом, и какой-то практический инстинкт, в противность
этим логическим размышлениям, уже говорил
мне, что она права и что неуместно бы было объяснять ей свою мысль.
— Неужели точно ты уедешь от нас? — сказал
я, — как же
это мы будем жить врозь?
— Что же делать,
мне самой больно; только ежели
это случится,
я знаю, что
я сделаю…
Мне в первый раз пришла в голову ясная мысль о том, что не мы одни, то есть наше семейство, живем на свете, что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющих общего с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании. Без сомнения,
я и прежде знал все
это; но знал не так, как
я это узнал теперь, не сознавал, не чувствовал.
Разговор с Катенькой, сильно тронувший
меня и заставивший задуматься над ее будущим положением, был для
меня этим путем.
Когда
я глядел на деревни и города, которые мы проезжали, в которых в каждом доме жило, по крайней мере, такое же семейство, как наше, на женщин, детей, которые с минутным любопытством смотрели на экипаж и навсегда исчезали из глаз, на лавочников, мужиков, которые не только не кланялись нам, как
я привык видеть
это в Петровском, но не удостоивали нас даже взглядом,
мне в первый раз пришел в голову вопрос: что же их может занимать, ежели они нисколько не заботятся о нас? и из
этого вопроса возникли другие: как и чем они живут, как воспитывают своих детей, учат ли их, пускают ли играть, как наказывают? и т. д.
Карл Иваныч, которого бабушка называла дядькой и который вдруг, бог знает зачем, вздумал заменить свою почтенную, знакомую
мне лысину рыжим париком с нитяным пробором почти посередине головы, показался
мне так странен и смешон, что
я удивлялся, как мог
я прежде не замечать
этого.
Он во всем стоял выше
меня: в забавах, в учении, в ссорах, в умении держать себя, и все
это отдаляло
меня от него и заставляло испытывать непонятные для
меня моральные страдания.
Ежели бы, когда Володе в первый раз сделали голландские рубашки со складками,
я сказал прямо, что
мне весьма досадно не иметь таких,
я уверен, что
мне стало бы легче и не казалось бы всякий раз, когда он оправлял воротнички, что он делает
это для того только, чтобы оскорбить
меня.
Меня мучило больше всего то, что Володя, как
мне иногда казалось, понимал
меня, но старался скрывать
это.
Но, может быть,
меня обманывала в
этом отношении моя излишняя восприимчивость и склонность к анализу; может быть, Володя совсем и не чувствовал того же, что
я. Он был пылок, откровенен и непостоянен в своих увлечениях. Увлекаясь самыми разнородными предметами, он предавался им всей душой.
Володя в
это самое время поднял голову и с чуть заметной добродушно насмешливой улыбкой смело посмотрел на
меня.
Как будто, поднимаясь все выше и выше, что-то вдруг стало давить
меня в груди и захватывать дыхание; но
это продолжалось только одну секунду: на глазах показались слезы, и
мне стало легче.
Кто-то в башмаках шел вверх по другому повороту лестницы. Разумеется,
мне захотелось знать, кто
это, но вдруг шум шагов замолк, и
я услышал голос Маши: «Ну вас, что вы балуетесь, а как Мария Ивановна придет — разве хорошо будет?»
Не могу выразить, до какой степени
меня изумило
это открытие, однако чувство изумления скоро уступило место сочувствию поступку Володи:
меня уже не удивлял самый его поступок, но то, каким образом он постиг, что приятно так поступать. И
мне невольно захотелось подражать ему.
Я по целым часам проводил иногда на площадке, без всякой мысли, с напряженным вниманием прислушиваясь к малейшим движениям, происходившим наверху; но никогда не мог принудить себя подражать Володе, несмотря на то, что
мне этого хотелось больше всего на свете.
Иногда
я слышал, как Маша говорила Володе: «Вот наказанье! что же вы в самом деле пристали ко
мне, идите отсюда, шалун этакой… отчего Николай Петрович никогда не ходит сюда и не дурачится…» Она не знала, что Николай Петрович сидит в
эту минуту под лестницею и все на свете готов отдать, чтобы только быть на месте шалуна Володи.
Когда папа пришел из флигеля и мы вместе с ним пошли к бабушке, в комнате ее уже сидела Мими около окна и с каким-то таинственно официальным выражением грозно смотрела мимо двери. В руке ее находилось что-то завернутое в несколько бумажек.
Я догадался, что
это была дробь и что бабушке уже все известно.
— Возьмите
эту грязную ветошку и дайте
мне чистый, моя милая.
— Позвольте, maman,
я сам натру вам табак, — сказал папа, приведенный, по-видимому, в большое затруднение
этим неожиданным обращением.
—
Это не резон; он всегда должен быть здесь. Дети не мои, а ваши, и
я не имею права советовать вам, потому что вы умнее
меня, — продолжала бабушка, — но, кажется, пора бы для них нанять гувернера, а не дядьку, немецкого мужика. Да, глупого мужика, который их ничему научить не может, кроме дурным манерам и тирольским песням. Очень нужно,
я вас спрашиваю, детям уметь петь тирольские песни. Впрочем, теперь некому об
этом подумать, и вы можете делать, как хотите.
—
Я давно уже думал об
этом, — поспешил сказать па-па, — и хотел посоветоваться с вами, maman: не пригласить ли нам St.-Jérôme’а, который теперь по билетам дает им уроки?
Я прилег на свою постель, но Карл Иваныч, прежде строго запрещавший делать
это, ничего не сказал
мне, и мысль, что он больше не будет ни бранить, ни останавливать нас, что ему нет теперь до нас никакого дела, живо припомнила
мне предстоящую разлуку.
Мне стало грустно, что он разлюбил нас, и хотелось выразить ему
это чувство.
— Когда б вы знали мою историю и все, что
я перенес в
этой жизни!..
— Вы не дитя, вы можете понимать.
Я вам скажу свою историю и все, что
я перенес в
этой жизни. Когда-нибудь вы вспомните старого друга, который вас очень любил, дети!..
Была ли
это действительно его история или произведение фантазии, родившееся во время его одинокой жизни в нашем доме, которому он и сам начал верить от частого повторения, или он только украсил фантастическими фактами действительные события своей жизни — не решил еще
я до сих пор.
Когда Johann делал глупости, папенька говорил: „С
этим ребенком Карлом
мне не будет минуты покоя!“,
меня бранили и наказывали.
— Папенька! —
я сказал, — не говорите так, что «у вас был один сын, и вы с тем должны расстаться», у
меня сердце хочет выпрыгнуть, когда
я этого слышу. Брат Johann не будет служить —
я буду Soldat!.. Карл здесь никому не нужен, и Карл будет Soldat.
Карл Иваныч тотчас же успокоил
меня на
этот счет.
Я бы умерла спокойно, ежели бы еще раз посмотреть на него, на моего любимого сына; но бог не хочет
этого», — и он заплакал…
За прошедший урок истории, которая всегда казалась
мне самым скучным, тяжелым предметом, Лебедев жаловался на
меня St.-Jérôme’у и в тетради баллов поставил
мне два, что считалось очень дурным. St.-Jérôme тогда еще сказал
мне, что ежели в следующий урок
я получу меньше трех, то буду строго наказан. Теперь-то предстоял
этот следующий урок, и, признаюсь,
я сильно трусил.
— Нет,
это уж ни на что не похоже! — сказала Мими. — Что вы здесь делали? —
Я помолчал. — Нет,
это так не останется, — повторила она, постукивая щиколками пальцев о перила лестницы, —
я все расскажу графине.
— Сначала вы
мне скажете о причинах, побудивших короля французского взять крест, — сказал он, поднимая брови и указывая пальцем на чернильницу, — потом объясните
мне общие характеристические черты
этого похода, — прибавил он, делая всей кистью движение такое, как будто хотел поймать что-нибудь, — и, наконец, влияние
этого похода на европейские государства вообще, — сказал он, ударяя тетрадями по левой стороне стола, — и на французское королевство в особенности, — заключил он, ударяя по правой стороне стола и склоняя голову направо.
Я решительно замялся, не сказал ни слова больше и чувствовал, что ежели
этот злодей-учитель хоть год целый будет молчать и вопросительно смотреть на
меня,
я все-таки не в состоянии буду произнести более ни одного звука. Учитель минуты три смотрел на
меня, потом вдруг проявил в своем лице выражение глубокой печали и чувствительным голосом сказал Володе, который в
это время вошел в комнату...
На столе, между тысячью разнообразных вещей, стоял около перилец шитый портфель с висячим замочком, и
мне захотелось попробовать, придется ли к нему маленький ключик. Испытание увенчалось полным успехом, портфель открылся, и
я нашел в нем целую кучу бумаг. Чувство любопытства с таким убеждением советовало
мне узнать, какие были
эти бумаги, что
я не успел прислушаться к голосу совести и принялся рассматривать то, что находилось в портфеле…
Под влиянием
этого чувства
я как можно скорее хотел закрыть портфель, но
мне, видно, суждено было испытать всевозможные несчастия в
этот достопамятный день: вложив ключик в замочную скважину,
я повернул его не в ту сторону; воображая, что замок заперт,
я вынул ключ, и — о ужас! — у
меня в руках была только головка ключика.
Жалоба Мими, единица и ключик! Хуже ничего не могло со
мной случиться. Бабушка — за жалобу Мими, St.-Jérôme — за единицу, папа — за ключик… и все
это обрушится на
меня не позже как нынче вечером.
Это фаталистическое изречение, в детстве подслушанное
мною у Николая, во все трудные минуты моей жизни производило на
меня благотворное, временно успокаивающее влияние. Входя в залу,
я находился в несколько раздраженном и неестественном, но чрезвычайно веселом состоянии духа.
Заметив, что всем девочкам, и в особенности Сонечке, доставляло большое удовольствие видеть, как гувернантка с расстроенным лицом пошла в девичью зашивать свое платье,
я решил доставить им
это удовольствие еще раз.