Неточные совпадения
— Теперь можно всё сказать! — говорит отъезжающий. —
Я не
то что оправдываюсь, но
мне бы хотелось, чтобы ты по крайней мере понял
меня, как
я себя понимаю, а не так, как пошлость смотрит на это дело. Ты говоришь, что
я виноват перед ней, — обращается он к
тому, который добрыми глазами смотрит на него.
Разве
я виноват в
том, что не мог?
«Каким образом он мог любить ее, несмотря на
то, что она
меня любила?» думал он, и нехорошие подозрения пришли ему в голову.
Соседка барыня, говорившая одинаково
мне и Дубровину, и предводителю, что любит звезды, была также не
то».
«Однако она
меня несмотря на
то любила», думает он о девушке, про которую шла речь при прощаньи.
«А эти люди, которых
я здесь вижу, — не люди; никто из них
меня не знает и никто никогда не может быть в Москве в
том обществе, где
я был, и узнать о моем прошедшем.
И никто из
того общества не узнает, чтò
я делал, живя между этими людьми».
—
Я ему нынче скажу, право, скажу, — продолжал Назарка — Скажем: не пойдем, измучились, да и всё тут. Скажи, право, он тебя послушает. А
то чтò это!
Лукашка помолчал. — А другого нашла, чорт с ней: девок мало ли? Она
мне и
то постыла.
— Да скорей идите; поужинайте и идите, — сказал урядник. И, не ожидая выражения согласия, урядник затворил дверь, видимо мало надеясь на послушание казаков. — Кабы не приказано было,
я бы не послал, а
то, гляди, сотник набежит. И
то, говорят, восемь человек абреков переправилось.
— А
то чего ж? — сказал Лукашка: — садись здесь, а
я живо приду, только дяде укажу.
— Эна!
Я тебе говорю, другие будут, верно тебе говорю, — сказал он тихо и стал осматривать ружье. — Это передовой плыл; либо уж здесь, либо недалече на
той стороне;
я тебе верно говорю.
— Ну, смотри, Лука, не шелохнись, — проговорил Ергушов, — а
то тоже здесь срежут тебя. Ты, смотри, не зевай,
я говорю.
— Сидел так-то
я, гляжу, чтò чернеет с
той стороны?
— Чорт их знает! Тьфу! Хозяина настоящего нету, на какую —
то кригу, [«Кригой» называется место у берега, огороженное плетнем для ловли рыбы.] говорят, пошел. А старуха такая дьявол, что упаси Господи, — отвечал Ванюша, хватаясь за голову. — Как тут жить будет,
я уж не знаю. Хуже татар, ей-Богу. Даром что тоже христиане считаются. На что татарин, и
тот благородней. «На кригу пошел»! Какую кригу выдумали, неизвестно! — заключил Ванюша и отвернулся.
Дядя Ерошка подошел к окну. — А дразнят
меня, старика. Это ничего.
Я люблю. Пускай радуются над дядей, — сказал он с
теми твердыми и певучими интонациями, с которыми говорят старые и почтенные люди. — Ты начальник армейских, что ли?
— На охоту тебя поведу, рыбу ловить научу, чеченцев покажу, душеньку хочешь, и
ту доставлю. Вот
я какой человек!..
Я шутник! — И старик засмеялся. —
Я сяду, отец мой,
я устал. Карга? — прибавил он вопросительно.
— А это значит: хорошо, по-грузински. А
я так говорю, поговорка моя, слово любимое: карга; карга, так и говорю, значит шутю. Да что, отец мой, чихирю-то вели поднесть. Солдат драбант есть у тебя? Есть? Иван! — закричал старик. — Ведь у вас что ни солдат,
то Иван. Твой Иван, что ли?
— Грех? Где грех? — решительно отвечал старик. — На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спа́сенье. Бог тебя сделал, Бог и девку сделал. Всё Он, батюшка, сделал. Так на хорошую девку смотреть не грех. На
то она сделана, чтоб ее любить да на нее радоваться. Так-то
я сужу, добрый человек.
— А
мне сказывали, — промолвил Назарка, подходя к Устеньке, — яму рыть будут, девок сажать за
то, что ребят молодых не любят. — И опять он сделал любимое коленце, вслед за которым все захохотали, а Ергушов тотчас же стал обнимать старую казачку, пропустив Марьянку, следовавшую по порядку.
— Ты не смейся надо
мной, Марьяна! Ей-Богу! Что ж, что у
меня душенька есть? А чорт ее возьми! Только слово скажи, уж так любить буду — чтò хошь,
то и сделаю. Вон они! (И он погремел деньгами в кармане.) Теперь заживем. Люди радуются, а
я что? Не вижу от тебя радости никакой, Марьянушка!
— А уставщики наши. А муллу или кадия татарского послушай. Он говорит: «вы неверные, гяуры, зачем свинью едите?» Значит, всякий свой закон держит. А по-моему всё одно. Всё Бог сделал на радость человеку. Ни в чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарскомъ камыше, и в нашем живет. Куда придет, там и дом. Что Бог дал,
то и лопает. А наши говорят, что за это будем сковороды лизать.
Я так думаю, что всё одна фальшь, — прибавил он, помолчав.
А
то раз, сидел
я на воде, смотрю, зыбка сверху плывет.
Старик любил Лукашку, и лишь одного его исключал из презрения ко всему молодому поколению казаков. Кроме
того, Лукашка и его мать, как соседи, нередко давали старику вина, каймачку и т. п. из хозяйственных произведений, которых не было у Ерошки. Дядя Ерошка, всю жизнь свою увлекавшийся, всегда практически объяснял свои побуждения, «что ж? люди достаточные, — говорил он сам себе. —
Я им свежинки дам, курочку, а и они дядю не забывают: пирожка и лепешки принесут другой раз».
— Дурак, дурак, Марка! — презрительно сказал старик. — Нельзя, на
то воруешь, чтобы не скупым быть. А вы,
я чай, и не видали, как коней-то гоняют. Что молчишь?
— Дурак, дурак, Марка! Не такие люди! — отвечал старик, передразнивая молодого казака. — Не
тот я был казак в твои годы.
— — Дядя Ерошка прост был, ничего не жалел. Зато у
меня вся Чечня кунаки были. Приедет ко
мне какой кунак, водкой пьяного напою, ублажу, с собой спать положу, а к нему поеду, подарок, пешкеш, свезу. Так-то люди делают, а не
то что как теперь: только и забавы у ребят, что семя грызут, да шелуху плюют, — презрительно заключил старик, представляя в лицах, как грызут семя и плюют шелуху нынешние казаки.
— А ты не знаешь? Эх, народ! То-то, дядю спроси. Ну слухай, говори за
мной...
— Пришлю, Лукаша, пришлю. Что ж, у Ямки всё и гуляли, стало? — сказала старуха. — То-то
я ночью вставала к скотине, слушала, ровно твой голос песни играл.
— Ты здесь погулял, ну, слава Богу! Как молодому человеку не веселиться? Ну, и Бог счастье дал. Это хорошо. А там —
то уж смотри, сынок, не
того… Пуще всего начальника ублажай, нельзя! А
я и вина продам, денег припасу коня купить и девку высватаю.
А так как вам желается,
то я, как сам офицерского звания, могу во всем согласиться лично с вами, и как житель здешнего края, не
то как бы по нашему обычаю, а во всем могу соблюсти условия…
— Какое приданое? Девку берут, девка важная. Да ведь такой чорт, что и отдать-то еще за богатого хочет. Калым большой содрать хочет. Лука есть казак, сосед
мне и племянник, молодец малый, чтò чеченца убил, давно уж сватает; так все не отдает.
То, другое да третье; девка молода, говорит. А
я знаю, что думает. Хочет, чтобы покла̀нялись. Нынче чтò сраму было за девку за эту. А всё Лукашке высватают. Потому первый казак в станице, джигит, абрека убил, крест дадут.
Ему вдруг с особенною ясностью пришло в голову, что вот
я, Дмитрий Оленин, такое особенное от всех существо, лежу теперь один, Бог знает где, в
том месте, где жил олень, старый олень, красивый, никогда может быть не видавший человека, и в таком месте, в котором никогда никто из людей не сидел и
того не думал.
А вот как
мне ничего не нужно для счастия!» И вдруг ему как будто открылся новый свет. «Счастие — вот чтò, — сказал он сам себе: — счастие в
том, чтобы жить для других.
— Ну, Митрий Андреич, спаси тебя Бог. Кунаки будем. Теперь приходи к нам когда. Хоть и не богатые мы люди, а всё кунака угостим.
Я и матушке прикажу, коли чего нужно: каймаку или винограду. А коли на кордон придешь,
я тебе слуга, на охоту, за реку ли, куда хочешь. Вот намедни не знал: какого кабана убил! Так по казакам роздал, а
то бы тебе принес.
— Оно, может быть, странно, — отвечал Оленин, — но отчего
мне не говорить
того, чтò есть? С
тех пор, как
я живу здесь, для
меня как будто не существует женщин. И так хорошо, право! Ну, да и что может быть общего между нами и этими женщинами? Ерошка — другое дело; с ним у нас общая страсть — охота.
— Ну, вот! Чтò общего? А чтò общего между
мной и Амалией Ивановной?
То же самое. Скажете, что грязненьки они, ну это другое дело. A la guerre, comme à la guerre! [На войне — по-военному!]
— Да
я Амалий Ивановн не знал и никогда не умел с ними обращаться, — отвечал Оленин. — Но
тех нельзя уважать, а этих
я уважаю.
— Вот видите, как
я устроился. Славно? Ну, хорошо, что пришли. Уж у них идет работа страшная. Вы знаете, из чего делается пирог? Из теста с свининой и виноградом. Да не в
том сила. Посмотрите-ка, что там кипит!
— Неужели
я не могу
то же делать, что и Белецкий?
«Какова
я красавица!» повторил, казалось, взгляд Марьяны. Оленин, не отдавая себе отчета в
том, что он делал, обнял Марьяну и хотел поцеловать ее. Она вдруг вырвалась, столкнула с ног Белецкого и крышку со стола и отскочила к печи. Начался крик, хохот. Белецкий шептал что-то девкам, и вдруг все они выбежали из избы в сени и заперли дверь.
«Все пустяки, что
я прежде думал: и любовь, и самоотвержение, и Лукашка. Одно есть счастие: кто счастлив,
тот и прав», мелькнуло в голове Оленина, и с неожиданною для себя силой он схватил и поцеловал красавицу Марьянку в висок и щеку. Марьяна не рассердилась, а только громко захохотала и выбежала к другим девкам.
И он подбивал себя, он стыдил себя: «Или
я боюсь сделать
то, чтò сам нахожу разумным и справедливым?
Разве желание быть простым казаком, жить близко к природе, никому не делать вреда, а еще делать добро людям, разве мечтать об этом глупее, чем мечтать о
том, о чем
я мечтал прежде, — быть, например, министром, быть полковым командиром?» Но какой-то голос говорил ему, чтоб он подождал и не решался.
— Брешет он, чорт! — сердито сказал Лукашка: — не такая девка. А
то я ему, старому чорту, бока-то отомну. — И он запел свою любимую песню.
«Много
я передумал и много изменился в это последнее время», писал Оленин, «и дошел до
того, что написано в азбучке. Для
того чтоб быть счастливым, надо одно — любить, и любить с самоотвержением, любить всех и всё, раскидывать на все стороны паутину любви: кто попадется,
того и брать. Так
я поймал Ванюшу, дядю Ерошку, Лукашку, Марьянку».
— А
то пустить!
Я раз слово сказала, и будет! Твердо, как камень, — серьезно отвечала Марьяна.
— Счастья не хочешь, — повторила Устенька шопотом и привставая. — А счастлива ты, ей-Богу! Как тебя любят! Ты корявая такая, а тебя любят. Эх, кабы
я да на твоем месте была,
я бы постояльца вашего так окрутила! Посмотрела
я на него, как у нас были, так, кажется, и съел бы он тебя глазами. Мой дедушка — и
тот чего
мне не надавал! А ваш, слышь, из русских богач первый. Его денщик сказывал, что у них свои холопи есть.
Слова звучали еще пошлее, еще несогласнее с
тем, чтò он чувствовал; но он продолжал: —
Я не знаю, что готов для тебя сделать…
Надо видеть и понимать, что
я каждый день вижу пред собой: вечные неприступные снега гор и величавую женщину в
той первобытной красоте, в которой должна была выйти первая женщина из рук своего Творца, и тогда ясно станет, кто себя губит, кто живет в правде или во лжи — вы или
я.