Неточные совпадения
«Положим, —
думал я, —
я маленький, но зачем он тревожит
меня? Отчего он не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше
меня; а
я меньше всех: оттого он
меня и мучит. Только о том и
думает всю жизнь, — прошептал
я, — как бы
мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал
меня, но выказывает, как будто не замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка — какие противные!»
«Какой он добрый и как нас любит, а
я мог так дурно о нем
думать!»
Бывало, он
меня не замечает, а
я стою у двери и
думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная!
Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber [Милый (нем.).] Карл Иваныч!» Он любил, когда
я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и
думаешь: «Забыл про
меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково
мне?» — и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания.
Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и
думаешь: «Когда же
я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого
я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.
«Так вот что предвещал
мне мой сон! —
подумал я, — дай бог только, чтобы не было чего-нибудь еще хуже».
«Ежели мы нынче едем, то, верно, классов не будет; это славно! —
думал я. — Однако жалко Карла Иваныча. Его, верно, отпустят, потому что иначе не приготовили бы для него конверта… Уж лучше бы век учиться да не уезжать, не расставаться с матушкой и не обижать бедного Карла Иваныча. Он и так очень несчастлив!»
«Ну, начались занятия!» —
подумал я.
«Как бы не случилось какого-нибудь несчастия, —
подумал я, — Карл Иваныч рассержен: он на все готов…»
Она столько раз принималась целовать и крестить Володю, что — полагая, что она теперь обратится ко
мне, —
я совался вперед; но она еще и еще благословляла его и прижимала к груди. Наконец
я обнял ее и, прильнув к ней, плакал, плакал, ни о чем не
думая, кроме своего горя.
Вспомнишь, бывало, о Карле Иваныче и его горькой участи — единственном человеке, которого
я знал несчастливым, — и так жалко станет, так полюбишь его, что слезы потекут из глаз, и
думаешь: «Дай бог ему счастия, дай
мне возможность помочь ему, облегчить его горе;
я всем готов для него пожертвовать».
В эту минуту
я тоже
думал, что лучше бы было головку, чем то, над чем
я трудился.
— Ах, ma bonne tante, — кинув быстрый взгляд на папа, добреньким голоском отвечала княгиня, —
я знаю, какого вы мнения на этот счет; но позвольте
мне в этом одном с вами не согласиться: сколько
я ни
думала, сколько ни читала, ни советовалась об этом предмете, все-таки опыт привел
меня к тому, что
я убедилась в необходимости действовать на детей страхом.
«Какое счастье, —
подумал я, — что
я не ее сын».
«Что ему сделали мои вихры… разве нет другого разговора?» —
подумал я и отошел в угол.
— Да, мой друг, — продолжала бабушка после минутного молчания, взяв в руки один из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, —
я часто
думаю, что он не может ни ценить, ни понимать ее и что, несмотря на всю ее доброту, любовь к нему и старание скрыть свое горе —
я очень хорошо знаю это, — она не может быть с ним счастлива; и помяните мое слово, если он не…
Когда
я теперь вспоминаю его,
я нахожу, что он был очень услужливый, тихий и добрый мальчик; тогда же он
мне казался таким презренным существом, о котором не стоило ни жалеть, ни даже
думать.
«Да, это правда, —
подумал я. — Иленька больше ничего как плакса, а вот Сережа — так это молодец… что это за молодец!..»
«Как же быть? а у нас перчаток-то нет, —
подумал я, — надо пойти на верх — поискать».
— Володя, — сказал
я ему, показывая руку с двумя просунутыми в грязную перчатку пальцами, голосом, выражавшим положение, близкое к отчаянию, — Володя, ты и не
подумал об этом!
Когда кадриль кончилась, Сонечка сказала
мне «merci» с таким милым выражением, как будто
я действительно заслужил ее благодарность.
Я был в восторге, не помнил себя от радости и сам не мог узнать себя: откуда взялись у
меня смелость, уверенность и даже дерзость? «Нет вещи, которая бы могла
меня сконфузить! —
думал я, беззаботно разгуливая по зале, —
я готов на все!»
«Если бы
я был всегда такой, как теперь, —
подумал я, —
я бы еще мог понравиться».
Я не мог надеяться на взаимность, да и не
думал о ней: душа моя и без того была преисполнена счастием.
Я не понимал, что за чувство любви, наполнявшее мою душу отрадой, можно было бы требовать еще большего счастия и желать чего-нибудь, кроме того, чтобы чувство это никогда не прекращалось.
Мне и так было хорошо. Сердце билось, как голубь, кровь беспрестанно приливала к нему, и хотелось плакать.
Когда мы проходили по коридору, мимо темного чулана под лестницей,
я взглянул на него и
подумал: «Что бы это было за счастие, если бы можно было весь век прожить с ней в этом темном чулане! и чтобы никто не знал, что мы там живем».
— Ах, Володя! ты не можешь себе представить, что со
мной делается… вот
я сейчас лежал, увернувшись под одеялом, и так ясно, так ясно видел ее, разговаривал с ней, что это просто удивительно. И еще знаешь ли что? когда
я лежу и
думаю о ней, бог знает отчего делается грустно и ужасно хочется плакать.
— Ты не хочешь спать, ты притворялся! — закричал
я, заметив по его блестящим глазам, что он нисколько не
думал о сне, и откинул одеяло.
Я так
думаю, что это она вас заочно благословляла; да, видно, не привел ее господь (перед последним концом) взглянуть на своих деточек.
Во время службы
я прилично плакал, крестился и кланялся в землю, но не молился в душе и был довольно хладнокровен; заботился о том, что новый полуфрачек, который на
меня надели, очень жал
мне под мышками,
думал о том, как бы не запачкать слишком панталон на коленях, и украдкою делал наблюдения над всеми присутствовавшими.
«Вот кто истинно любил ее!» —
подумал я, и
мне стало стыдно за самого себя.
— Ах, мой батюшка, — сказала она, кинув на
меня взгляд самого нежного сострадания, — не то, чтобы ожидать, а
я и теперь подумать-то не могу.
Я не
думал уже спать; мы молча сидели друг против друга и плакали.
— А это на что похоже, что вчера только восемь фунтов пшена отпустила, опять спрашивают: ты как хочешь, Фока Демидыч, а
я пшена не отпущу. Этот Ванька рад, что теперь суматоха в доме: он
думает, авось не заметят. Нет,
я потачки за барское добро не дам. Ну виданное ли это дело — восемь фунтов?