Неточные совпадения
—
Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала
бы, чтобы спасти их; но
я сама
не знаю, чем
я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну,
скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно?
Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
— Ну, хорошо. Понято, —
сказал Степан Аркадьич. — Так видишь ли:
я бы позвал тебя к себе, но жена
не совсем здорова. А вот что: если ты хочешь их видеть, они, наверное, нынче в Зоологическом Саду от четырех до пяти. Кити на коньках катается. Ты поезжай туда, а
я заеду, и вместе куда-нибудь обедать.
—
Я? —
сказал Степан Аркадьич, —
я ничего так
не желал
бы, как этого, ничего. Это лучшее, что могло
бы быть.
— Ах перестань! Христос никогда
бы не сказал этих слов, если
бы знал, как будут злоупотреблять ими. Изо всего Евангелия только и помнят эти слова. Впрочем,
я говорю
не то, что думаю, а то, что чувствую.
Я имею отвращение к падшим женщинам. Ты пауков боишься, а
я этих гадин. Ты ведь, наверно,
не изучал пауков и
не знаешь их нравов: так и
я.
— Хорошо тебе так говорить; это всё равно, как этот Диккенсовский господин который перебрасывает левою рукой через правое плечо все затруднительные вопросы. Но отрицание факта —
не ответ. Что ж делать, ты
мне скажи, что делать? Жена стареется, а ты полн жизни. Ты
не успеешь оглянуться, как ты уже чувствуешь, что ты
не можешь любить любовью жену, как
бы ты ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и ты пропал, пропал! — с унылым отчаянием проговорил Степан Аркадьич.
― Никогда, мама, никакой, — отвечала Кити, покраснев и взглянув прямо в лицо матери. — Но
мне нечего говорить теперь.
Я…
я… если
бы хотела,
я не знаю, что
сказать как…
я не знаю…
Она уже подходила к дверям, когда услыхала его шаги. «Нет! нечестно. Чего
мне бояться?
Я ничего дурного
не сделала. Что будет, то будет!
Скажу правду. Да с ним
не может быть неловко. Вот он,
сказала она себе, увидав всю его сильную и робкую фигуру с блестящими, устремленными на себя глазами. Она прямо взглянула ему в лицо, как
бы умоляя его о пощаде, и подала руку.
— Ну, нет, —
сказала графиня, взяв ее за руку, —
я бы с вами объехала вокруг света и
не соскучилась
бы. Вы одна из тех милых женщин, с которыми и поговорить и помолчать приятно. А о сыне вашем, пожалуйста,
не думайте; нельзя же никогда
не разлучаться.
—
Не знаю,
не могу судить… Нет, могу, —
сказала Анна, подумав; и, уловив мыслью положение и свесив его на внутренних весах, прибавила: — Нет, могу, могу, могу. Да,
я простила
бы.
Я не была
бы тою же, да, но простила
бы, и так простила
бы, как будто этого
не было, совсем
не было.
— Ну, разумеется, — быстро прервала Долли, как будто она говорила то, что
не раз думала, — иначе
бы это
не было прощение. Если простить, то совсем, совсем. Ну, пойдем,
я тебя проведу в твою комнату, —
сказала она вставая, и по дороге Долли обняла Анну. — Милая моя, как
я рада, что ты приехала.
Мне легче, гораздо легче стало.
— На том свете? Ох,
не люблю
я тот свет!
Не люблю, —
сказал он, остановив испуганные дикие глаза на лице брата. — И ведь вот, кажется, что уйти изо всей мерзости, путаницы, и чужой и своей, хорошо
бы было, а
я боюсь смерти, ужасно боюсь смерти. — Он содрогнулся. — Да выпей что-нибудь. Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к Цыганам! Знаешь,
я очень полюбил Цыган и русские песни.
— Он всё
не хочет давать
мне развода! Ну что же
мне делать? (Он был муж ее.)
Я теперь хочу процесс начинать. Как вы
мне посоветуете? Камеровский, смотрите же за кофеем — ушел; вы видите,
я занята делами!
Я хочу процесс, потому что состояние
мне нужно мое. Вы понимаете ли эту глупость, что
я ему будто
бы неверна, с презрением
сказала она, — и от этого он хочет пользоваться моим имением.
— Ах,
не слушал
бы! — мрачно проговорил князь, вставая с кресла и как
бы желая уйти, но останавливаясь в дверях. — Законы есть, матушка, и если ты уж вызвала
меня на это, то
я тебе
скажу, кто виноват во всем: ты и ты, одна ты. Законы против таких молодчиков всегда были и есть! Да-с, если
бы не было того, чего
не должно было быть,
я — старик, но
я бы поставил его на барьер, этого франта. Да, а теперь и лечите, возите к себе этих шарлатанов.
— И
мне то же говорит муж, но
я не верю, —
сказала княгиня Мягкая. — Если
бы мужья наши
не говорили, мы
бы видели то, что есть, а Алексей Александрович, по моему, просто глуп.
Я шопотом говорю это…
Не правда ли, как всё ясно делается? Прежде, когда
мне велели находить его умным,
я всё искала и находила, что
я сама глупа,
не видя его ума; а как только
я сказала: он глуп, но шопотом, — всё так ясно стало,
не правда ли?
— Нет, лучше поедем, —
сказал Степан Аркадьич, подходя к долгуше. Он сел, обвернул себе ноги тигровым пледом и закурил сигару. — Как это ты
не куришь! Сигара — это такое
не то что удовольствие, а венец и признак удовольствия. Вот это жизнь! Как хорошо! Вот
бы как
я желал жить!
— Вот он! —
сказал Левин, указывая на Ласку, которая, подняв одно ухо и высоко махая кончиком пушистого хвоста, тихим шагом, как
бы желая продлить удовольствие и как
бы улыбаясь, подносила убитую птицу к хозяину. — Ну,
я рад, что тебе удалось, —
сказал Левин, вместе с тем уже испытывая чувство зависти, что
не ему удалось убить этого вальдшнепа.
— Ах, эти
мне сельские хозяева! — шутливо
сказал Степан Аркадьич. — Этот ваш тон презрения к нашему брату городским!… А как дело сделать, так мы лучше всегда сделаем. Поверь, что
я всё расчел, —
сказал он, — и лес очень выгодно продан, так что
я боюсь, как
бы тот
не отказался даже. Ведь это
не обидной лес, —
сказал Степан Аркадьич, желая словом обидной совсем убедить Левина в несправедливости его сомнений, — а дровяной больше. И станет
не больше тридцати сажен на десятину, а он дал
мне по двести рублей.
—
Я бы на твоем месте
не торопился, —
сказал Левин.
— Ну, полно! —
сказал он. — Когда бывало, чтобы кто-нибудь что-нибудь продал и ему
бы не сказали сейчас же после продажи: «это гораздо дороже стоит»? А покуда продают, никто
не дает… Нет,
я вижу у тебя есть зуб против этого несчастного Рябинина.
— Волнует, но нельзя оторваться, —
сказала другая дама. — Если б
я была Римлянка,
я бы не пропустила ни одного цирка.
—
Я уже просил вас держать себя в свете так, чтоб и злые языки
не могли ничего
сказать против вас. Было время, когда
я говорил о внутренних отношениях;
я теперь
не говорю про них. Теперь
я говорю о внешних отношениях. Вы неприлично держали себя, и
я желал
бы, чтоб это
не повторялось.
— Самолюбия, —
сказал Левин, задетый за живое словами брата, —
я не понимаю. Когда
бы в университете
мне сказали, что другие понимают интегральное вычисление, а
я не понимаю, тут самолюбие. Но тут надо быть убежденным прежде, что нужно иметь известные способности для этих дел и, главное, в том, что все эти дела важны очень.
—
Я не знаю! — вскакивая
сказал Левин. — Если
бы вы знали, как вы больно
мне делаете! Всё равно, как у вас
бы умер ребенок, а вам
бы говорили: а вот он был
бы такой, такой, и мог
бы жить, и вы
бы на него радовались. А он умер, умер, умер…
— Как
я рада, что вы приехали, —
сказала Бетси. —
Я устала и только что хотела выпить чашку чаю, пока они приедут. А вы
бы пошли, — обратилась она к Тушкевичу, — с Машей попробовали
бы крокет-гроунд там, где подстригли. Мы с вами успеем по душе поговорить за чаем, we’ll have а cosy chat, [приятно поболтаем,]
не правда ли? — обратилась она к Анне с улыбкой, пожимая ее руку, державшую зонтик.
— Но
скажите, пожалуйста,
я никогда
не могла понять, —
сказала Анна, помолчав несколько времени и таким тоном, который ясно показывал, что она делала
не праздный вопрос, но что то, что она спрашивала, было для нее важнее, чем
бы следовало. —
Скажите, пожалуйста, что такое ее отношение к князю Калужскому, так называемому Мишке?
Я мало встречала их. Что это такое?
—
Я бы очень рада была, если
бы сказала это, потому что это
не только умно, это правда, — улыбаясь
сказала Анна.
—
Не думаю, опять улыбаясь,
сказал Серпуховской. —
Не скажу, чтобы
не стоило жить без этого, но было
бы скучно. Разумеется,
я, может быть, ошибаюсь, но
мне кажется, что
я имею некоторые способности к той сфере деятельности, которую
я избрал, и что в моих руках власть, какая
бы она ни была, если будет, то будет лучше, чем в руках многих
мне известных, — с сияющим сознанием успеха
сказал Серпуховской. — И потому, чем ближе к этому, тем
я больше доволен.
— Ты
сказал, чтобы всё было, как было.
Я понимаю, что это значит. Но послушай: мы ровесники, может быть, ты больше числом знал женщин, чем
я. — Улыбка и жесты Серпуховского говорили, что Вронский
не должен бояться, что он нежно и осторожно дотронется до больного места. — Но
я женат, и поверь, что, узнав одну свою жену (как кто-то писал), которую ты любишь, ты лучше узнаешь всех женщин, чем если
бы ты знал их тысячи.
«Да,
я должен был
сказать ему: вы говорите, что хозяйство наше нейдет потому, что мужик ненавидит все усовершенствования и что их надо вводить властью; но если
бы хозяйство совсем
не шло без этих усовершенствований, вы
бы были правы; но оно идет, и идет только там, где рабочий действует сообразно с своими привычками, как у старика на половине дороги.
Представьте себе, должен
бы я был
сказать ему, что у вас хозяйство ведется, как у старика, что вы нашли средство заинтересовывать рабочих в успехе работы и нашли ту же середину в усовершенствованиях, которую они признают, — и вы,
не истощая почвы, получите вдвое, втрое против прежнего.
— Ах, она гадкая женщина! Кучу неприятностей
мне сделала. — Но он
не рассказал, какие были эти неприятности. Он
не мог
сказать, что он прогнал Марью Николаевну за то, что чай был слаб, главное же, за то, что она ухаживала за ним, как за больным. ― Потом вообще теперь
я хочу совсем переменить жизнь.
Я, разумеется, как и все, делал глупости, но состояние ― последнее дело,
я его
не жалею. Было
бы здоровье, а здоровье, слава Богу, поправилось.
― Анна! Ты оскорбляешь
меня. Разве ты
не веришь
мне? Разве
я не сказал тебе, что у
меня нет мысли, которую
бы я не открыл тебе?
―
Я решительно
не понимаю его, ―
сказал Вронский. ― Если
бы после твоего объяснения на даче он разорвал с тобой, если б он вызвал
меня на дуэль… но этого
я не понимаю: как он может переносить такое положение? Он страдает, это видно.
Я бы не позволил себе так выразиться, говоря с человеком неразвитым, —
сказал адвокат, — но полагаю, что для нас это понятно.
— Ну как
не грех
не прислать
сказать! Давно ли? А
я вчера был у Дюссо и вижу на доске «Каренин», а
мне и в голову
не пришло, что это ты! — говорил Степан Аркадьич, всовываясь с головой в окно кареты. А то
я бы зашел. Как
я рад тебя видеть! — говорил он, похлопывая ногу об ногу, чтобы отряхнуть с них снег. — Как
не грех
не дать знать! — повторил он.
— Это ужасно! —
сказал Степан Аркадьич, тяжело вздохнув. —
Я бы одно сделал, Алексей Александрович. Умоляю тебя, сделай это! —
сказал он. — Дело еще
не начато, как
я понял. Прежде чем ты начнешь дело, повидайся с моею женой, поговори с ней. Она любит Анну как сестру, любит тебя, и она удивительная женщина. Ради Бога поговори с ней! Сделай
мне эту дружбу,
я умоляю тебя!
— Всё равно, что
я бы искал права быть кормилицей и обижался
бы, что женщинам платят, а
мне не хотят, —
сказал старый князь.
— Дарья Александровна! —
сказал он, теперь прямо взглянув в доброе взволнованное лицо Долли и чувствуя, что язык его невольно развязывается. —
Я бы дорого дал, чтобы сомнение еще было возможно. Когда
я сомневался,
мне было тяжело, но легче, чем теперь. Когда
я сомневался, то была надежда; но теперь нет надежды, и
я всё-таки сомневаюсь во всем.
Я так сомневаюсь во всем, что
я ненавижу сына и иногда
не верю, что это мой сын.
Я очень несчастлив.
— А! —
сказала она, как
бы удивленная. —
Я очень рада, что вы дома. Вы никуда
не показываетесь, и
я не видала вас со времени болезни Анны.
Я всё слышала — ваши заботы. Да, вы удивительный муж! —
сказала она с значительным и ласковым видом, как
бы жалуя его орденом великодушия за его поступок с женой.
—
Мне вас ужасно жалко! И как
бы я счастлив был, если б устроил это! —
сказал Степан Аркадьич, уже смелее улыбаясь. —
Не говори,
не говори ничего! Если
бы Бог дал
мне только
сказать так, как
я чувствую.
Я пойду к нему.
— Ах, зачем
я не умерла, лучше
бы было! —
сказала она, и без рыданий слезы потекли по обеим щекам; но она старалась улыбаться, чтобы
не огорчить его.
— Нет,
я бы чувствовал хотя немного, что, кроме своего чувства (он
не хотел
сказать при нем — любви)… и счастия, всё-таки жаль потерять свободу… Напротив,
я этой-то потере свободы и рад.
— Да, но в таком случае, если вы позволите
сказать свою мысль… Картина ваша так хороша, что мое замечание
не может повредить ей, и потом это мое личное мнение. У вас это другое. Самый мотив другой. Но возьмем хоть Иванова.
Я полагаю, что если Христос сведен на степень исторического лица, то лучше было
бы Иванову и избрать другую историческую тему, свежую, нетронутую.
— Вы
бы не узнали
меня? —
сказал он с просиявшею при ее входе улыбкой.
— Тебе
бы так мучительно было одному, —
сказала она и, подняв высоко руки, которые закрывали ее покрасневшие от удовольствия щеки, свернула на затылке косы и зашпилила их. — Нет, — продолжала она, — она
не знала…
Я, к счастию, научилась многому в Содене.
— Вы приедете ко
мне, —
сказала графиня Лидия Ивановна, помолчав, — нам надо поговорить о грустном для вас деле.
Я всё
бы дала, чтоб избавить вас от некоторых воспоминаний, но другие
не так думают.
Я получила от нее письмо. Она здесь, в Петербурге.
— Во-первых,
не качайся, пожалуйста, —
сказал Алексей Александрович. — А во вторых, дорога
не награда, а труд. И
я желал
бы, чтобы ты понимал это. Вот если ты будешь трудиться, учиться для того, чтобы получить награду, то труд тебе покажется тяжел; но когда ты трудишься (говорил Алексей Александрович, вспоминая, как он поддерживал себя сознанием долга при скучном труде нынешнего утра, состоявшем в подписании ста восемнадцати бумаг), любя труд, ты в нем найдешь для себя награду.
— Приезжайте обедать ко
мне, — решительно
сказала Анна, как
бы рассердившись на себя за свое смущение, но краснея, как всегда, когда выказывала пред новым человеком свое положение. — Обед здесь
не хорош, но, по крайней мере, вы увидитесь с ним. Алексей изо всех полковых товарищей никого так
не любит, как вас.
—
Я бы очень, очень была вам благодарна, —
сказала Анна. — Да
не хотите ли с нами обедать?
— Да
я не хочу знать! — почти вскрикнула она. —
Не хочу. Раскаиваюсь
я в том, что сделала? Нет, нет и нет. И если б опять то же, сначала, то было
бы то же. Для нас, для
меня и для вас, важно только одно: любим ли мы друг друга. А других нет соображений. Для чего мы живем здесь врозь и
не видимся? Почему
я не могу ехать?
Я тебя люблю, и
мне всё равно, —
сказала она по-русски, с особенным, непонятным ему блеском глаз взглянув на него, — если ты
не изменился. Отчего ты
не смотришь на
меня?