Неточные совпадения
«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее
то,
что виной всему я, — виной я, а не виноват. В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он
с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры.
С ним случилось в эту минуту
то,
что случается
с людьми, когда они неожиданно уличены в чем-нибудь слишком постыдном.
— Славу Богу, — сказал Матвей, этим ответом показывая,
что он понимает так же, как и барин, значение этого приезда,
то есть
что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьича, может содействовать примирению мужа
с женой.
Он прочел письма. Одно было очень неприятное — от купца, покупавшего лес в имении жены. Лес этот необходимо было продать; но теперь, до примирения
с женой, не могло быть о
том речи. Всего же неприятнее тут было
то,
что этим подмешивался денежный интерес в предстоящее дело его примирения
с женою. И мысль,
что он может руководиться этим интересом,
что он для продажи этого леса будет искать примирения
с женой, — эта мысль оскорбляла его.
Вместе
с этим Степану Аркадьичу, любившему веселую шутку, было приятно иногда озадачить мирного человека
тем,
что если уже гордиться породой,
то не следует останавливаться на Рюрике и отрекаться от первого родоначальника — обезьяны.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю,
чем я спасу их:
тем ли,
что увезу от отца, или
тем,
что оставлю
с развратным отцом, — да,
с развратным отцом… Ну, скажите, после
того…
что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После
того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь
с гувернанткой своих детей…
Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть были
с ним на «ты», а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и
тому подобного были все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться,
чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал.
Ему бы смешно показалось, если б ему сказали,
что он не получит места
с тем жалованьем, которое ему нужно,
тем более,
что он и не требовал чего-нибудь чрезвычайного; он хотел только
того,
что получали его сверстники, а исполнять такого рода должность мог он не хуже всякого другого.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не
той, про которую он вычитал в газетах, но
той,
что у него была в крови и
с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания они ни были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии к
тому делу, которым он занимался, вследствие
чего он никогда не увлекался и не делал ошибок.
Или… он не мог думать о
том,
что с ним будет, если ему откажут.
Профессор
с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака,
чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая:
что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не
с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для
того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать
ту простую и естественную точку зрения,
с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
— Я? я недавно, я вчера… нынче
то есть… приехал, — отвечал Левин, не вдруг от волнения поняв ее вопрос. — Я хотел к вам ехать, — сказал он и тотчас же, вспомнив,
с каким намерением он искал ее, смутился и покраснел. — Я не знал,
что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.
«Боже мой,
что я сделал! Господи Боже мой! Помоги мне, научи меня», говорил Левин, молясь и вместе
с тем чувствуя потребность сильного движения, разбегаясь и выписывая внешние и внутренние круги.
— Нет, без шуток,
что ты выберешь,
то и хорошо. Я побегал на коньках, и есть хочется. И не думай, — прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, — чтоб я не оценил твоего выбора. Я
с удовольствием поем хорошо.
Ему хотелось, чтобы Левин был весел. Но Левин не
то что был не весел, он был стеснен.
С тем,
что было у него в душе, ему жутко и неловко было в трактире, между кабинетами, где обедали
с дамами, среди этой беготни и суетни; эта обстановка бронз, зеркал, газа, Татар — всё это было ему оскорбительно. Он боялся запачкать
то,
что переполняло его душу.
— Может быть. Но всё-таки мне дико, так же, как мне дико теперь
то,
что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать свое дело, а мы
с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы….
— Ты пойми, — сказал он, —
что это не любовь. Я был влюблен, но это не
то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому
что решил,
что этого не может быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я бился
с собой и вижу,
что без этого нет жизни. И надо решить…
Ужасно
то,
что мы — старые, уже
с прошедшим… не любви, а грехов… вдруг сближаемся
с существом чистым, невинным; это отвратительно, и поэтому нельзя не чувствовать себя недостойным.
— Вронский — это один из сыновей графа Кирилла Ивановича Вронского и один из самых лучших образцов золоченой молодежи петербургской. Я его узнал в Твери, когда я там служил, а он приезжал на рекрутский набор. Страшно богат, красив, большие связи, флигель-адъютант и вместе
с тем — очень милый, добрый малый. Но более,
чем просто добрый малый. Как я его узнал здесь, он и образован и очень умен; это человек, который далеко пойдет.
Матери не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то жизнь в деревне,
с занятиями скотиной и мужиками; не нравилось очень и
то,
что он, влюбленный в ее дочь, ездил в дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто боялся, не велика ли будет честь, если он сделает предложение, и не понимал,
что, ездя в дом, где девушка невеста, надо было объясниться.
Теперь, при вывозе меньшой, переживались
те же страхи,
те же сомнения и еще большие,
чем из-за старших, ссоры
с мужем.
«Нет, неправду не может она сказать
с этими глазами», подумала мать, улыбаясь на ее волнение и счастие. Княгиня улыбалась
тому, как огромно и значительно кажется ей, бедняжке,
то,
что происходит теперь в ее душе.
Теперь она верно знала,
что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только в первый раз всё дело представилось ей совсем
с другой, новой стороны. Тут только она поняла,
что вопрос касается не ее одной, —
с кем она будет счастлива и кого она любит, — но
что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко… За
что? За
то,
что он, милый, любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно.
Она уже подходила к дверям, когда услыхала его шаги. «Нет! нечестно.
Чего мне бояться? Я ничего дурного не сделала.
Что будет,
то будет! Скажу правду. Да
с ним не может быть неловко. Вот он, сказала она себе, увидав всю его сильную и робкую фигуру
с блестящими, устремленными на себя глазами. Она прямо взглянула ему в лицо, как бы умоляя его о пощаде, и подала руку.
Между Нордстон и Левиным установилось
то нередко встречающееся в свете отношение,
что два человека, оставаясь по внешности в дружелюбных отношениях, презирают друг друга до такой степени,
что не могут даже серьезно обращаться друг
с другом и не могут даже быть оскорблены один другим.
— Когда найдено было электричество, — быстро перебил Левин, —
то было только открыто явление, и неизвестно было, откуда оно происходит и
что оно производит, и века прошли прежде,
чем подумали о приложении его. Спириты же, напротив, начали
с того,
что столики им пишут и духи к ним приходят, а потом уже стали говорить,
что это есть сила неизвестная.
Кити встала за столиком и, проходя мимо, встретилась глазами
с Левиным. Ей всею душой было жалко его,
тем более,
что она жалела его в несчастии, которого сама была причиною. «Если можно меня простить,
то простите, — сказал ее взгляд, — я так счастлива».
Кити чувствовала, как после
того,
что произошло, любезность отца была тяжела Левину. Она видела также, как холодно отец ее наконец ответил на поклон Вронского и как Вронский
с дружелюбным недоумением посмотрел на ее отца, стараясь понять и не понимая, как и за
что можно было быть к нему недружелюбно расположенным, и она покраснела.
Она, счастливая, довольная после разговора
с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, и хотя она не намерена была говорить ему о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на
то,
что ей кажется дело
с Вронским совсем конченным,
что оно решится, как только приедет его мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
Он говорил
с нею
то,
что обыкновенно говорят в свете, всякий вздор, но вздор, которому он невольно придавал особенный для нее смысл.
Он прикинул воображением места, куда он мог бы ехать. «Клуб? партия безика, шампанское
с Игнатовым? Нет, не поеду. Château des fleurs, там найду Облонского, куплеты, cancan. Нет, надоело. Вот именно за
то я люблю Щербацких,
что сам лучше делаюсь. Поеду домой». Он прошел прямо в свой номер у Дюссо, велел подать себе ужинать и потом, раздевшись, только успел положить голову на подушку, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном.
Вронский в это последнее время, кроме общей для всех приятности Степана Аркадьича, чувствовал себя привязанным к нему еще
тем,
что он в его воображении соединялся
с Кити.
— Я не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во всех Москвичах, разумеется, исключая
тех,
с кем говорю, — шутливо вставил он, — есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы становятся, сердятся, как будто всё хотят дать почувствовать что-то…
Вронский, стоя рядом
с Облонским, оглядывал вагоны и выходивших и совершенно забыл о матери.
То,
что он сейчас узнал про Кити, возбуждало и радовало его. Грудь его невольно выпрямлялась, и глаза блестели. Он чувствовал себя победителем.
Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить о матери и предстоящем свидании
с ней. Он в душе своей не уважал матери и, не отдавая себе в
том отчета, не любил ее, хотя по понятиям
того круга, в котором жил, по воспитанию своему, не мог себе представить других к матери отношений, как в высшей степени покорных и почтительных, и
тем более внешне покорных и почтительных,
чем менее в душе он уважал и любил ее.
— Успокой руки, Гриша, — сказала она и опять взялась за свое одеяло, давнишнюю работу, зa которую она всегда бралась в тяжелые минуты, и теперь вязала нервно, закидывая пальцем и считая петли. Хотя она и велела вчера сказать мужу,
что ей дела нет до
того, приедет или не приедет его сестра, она всё приготовила к ее приезду и
с волнением ждала золовку.
Все эти дни Долли была одна
с детьми. Говорить о своем горе она не хотела, а
с этим горем на душе говорить о постороннем она не могла. Она знала,
что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и
то ее радовала мысль о
том, как она выскажет,
то злила необходимость говорить о своем унижении
с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
— Всё кончено, и больше ничего, — сказала Долли. — И хуже всего
то, ты пойми,
что я не могу его бросить; дети, я связана. А
с ним жить я не могу, мне мука видеть его.
Я видела только его и
то,
что семья расстроена; мне его жалко было, но, поговорив
с тобой, я, как женщина, вижу другое; я вижу твои страдания, и мне, не могу тебе сказать, как жаль тебя!
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю,
что чем больше он
с тобой жил,
тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним,
что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
Облонский обедал дома; разговор был общий, и жена говорила
с ним, называя его «ты»,
чего прежде не было. В отношениях мужа
с женой оставалась
та же отчужденность, но уже не было речи о разлуке, и Степан Аркадьич видел возможность объяснения и примирения.
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась
с сыном и часто сама, пред
тем как ехать на бал, укладывала его, ей стало грустно,
что она так далеко от него; и о
чем бы ни говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть на его карточку и поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила на площадку большой входной теплой лестницы.
Несмотря на
то,
что туалет, прическа и все приготовления к балу стоили Кити больших трудов и соображений, она теперь, в своем сложном тюлевом платье на розовом чехле, вступала на бал так свободно и просто, как будто все эти розетки, кружева, все подробности туалета не стоили ей и ее домашним ни минуты внимания, как будто она родилась в этом тюле, кружевах,
с этою высокою прической,
с розой и двумя листками наверху ее.
Только
что оставив графиню Банину,
с которою он протанцовал первый тур вальса, он, оглядывая свое хозяйство,
то есть пустившихся танцовать несколько пар, увидел входившую Кити и подбежал к ней
тою особенною, свойственною только дирижерам балов развязною иноходью и, поклонившись, даже не спрашивая, желает ли она, занес руку, чтоб обнять ее тонкую талию.
— Отдыхаешь, вальсируя
с вами, — сказал он ей, пускаясь в первые небыстрые шаги вальса. — Прелесть, какая легкость, précision, [точность,] — говорил он ей
то,
что говорил почти всем хорошим знакомым.
Она была не вновь выезжающая, у которой на бале все лица сливаются в одно волшебное впечатление; она и не была затасканная по балам девушка, которой все лица бала так знакомы,
что наскучили; но она была на середине этих двух, — она была возбуждена, а вместе
с тем обладала собой настолько,
что могла наблюдать.
Вспоминал потом историю
с шулером, которому он проиграл деньги, дал вексель и на которого сам подал жалобу, доказывая,
что тот его обманул.
Вспоминал затеянный им постыдный процесс
с братом Сергеем Иванычем за
то,
что тот будто бы не выплатил ему долю из материнского имения; и последнее дело, когда он уехал служить в Западный край, и там попал под суд за побои, нанесенные старшине….
Левин чувствовал,
что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей жизни, не был более неправ,
чем те люди, которые презирали его. Он не был виноват в
том,
что родился
с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему,
что я люблю и потому понимаю его», решил сам
с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел,
что говорит
с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о
том, в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к
тому,
что говорил господин в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.