Неточные совпадения
…А между
тем я тогда едва начинал приходить в себя, оправляться после ряда страшных событий, несчастий, ошибок. История последних годов моей жизни представлялась мне яснее и яснее, и я
с ужасом видел,
что ни один человек, кроме меня, не знает ее и
что с моей смертью умрет истина.
Да, в жизни есть пристрастие к возвращающемуся ритму, к повторению мотива; кто не знает, как старчество близко к детству? Вглядитесь, и вы увидите,
что по обе стороны полного разгара жизни,
с ее венками из цветов и терний,
с ее колыбелями и гробами, часто повторяются эпохи, сходные в главных чертах.
Чего юность еще не имела,
то уже утрачено; о
чем юность мечтала, без личных видов, выходит светлее, спокойнее и также без личных видов из-за туч и зарева.
— Так и началось. Папенька-то ваш, знаете, какой, — все в долгий ящик откладывает; собирался, собирался, да вот и собрался! Все говорили, пора ехать,
чего ждать, почитай, в городе никого не оставалось. Нет, все
с Павлом Ивановичем переговаривают, как вместе ехать,
то тот не готов,
то другой.
По вечерам он приносил ко мне наверх из библиотеки книги
с картинами — путешествие Гмелина и Палласа и еще толстую книгу «Свет в лицах», которая мне до
того нравилась,
что я ее смотрел до
тех пор,
что даже кожаный переплет не вынес...
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам.
С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в
то же время я боялся — не знаю
чего, но очень боялся.
В сущности, скорее надобно дивиться — как Сенатор мог так долго жить под одной крышей
с моим отцом,
чем тому,
что они разъехались. Я редко видал двух человек более противуположных, как они.
Сенатор был по характеру человек добрый и любивший рассеяния; он провел всю жизнь в мире, освещенном лампами, в мире официально-дипломатическом и придворно-служебном, не догадываясь,
что есть другой мир, посерьезнее, — несмотря даже на
то,
что все события
с 1789 до 1815 не только прошли возле, но зацеплялись за него.
Вторая мысль, укоренившаяся во мне
с того времени, состояла в
том,
что я гораздо меньше завишу от моего отца, нежели вообще дети. Эта самобытность, которую я сам себе выдумал, мне нравилась.
Внутренний результат дум о «ложном положении» был довольно сходен
с тем, который я вывел из разговоров двух нянюшек. Я чувствовал себя свободнее от общества, которого вовсе не знал, чувствовал,
что, в сущности, я оставлен на собственные свои силы, и
с несколько детской заносчивостью думал,
что покажу себя Алексею Николаевичу
с товарищами.
Вино и чай, кабак и трактир — две постоянные страсти русского слуги; для них он крадет, для них он беден, из-за них он выносит гонения, наказания и покидает семью в нищете. Ничего нет легче, как
с высоты трезвого опьянения патера Метью осуждать пьянство и, сидя за чайным столом, удивляться, для
чего слуги ходят пить чай в трактир, а не пьют его дома, несмотря на
то что дома дешевле.
Я
с удивлением присутствовал при смерти двух или трех из слуг моего отца: вот где можно было судить о простодушном беспечии,
с которым проходила их жизнь, о
том,
что на их совести вовсе не было больших грехов, а если кой-что случилось, так уже покончено на духу
с «батюшкой».
Ни Сенатор, ни отец мой не теснили особенно дворовых,
то есть не теснили их физически. Сенатор был вспыльчив, нетерпелив и именно потому часто груб и несправедлив; но он так мало имел
с ними соприкосновения и так мало ими занимался,
что они почти не знали друг друга. Отец мой докучал им капризами, не пропускал ни взгляда, ни слова, ни движения и беспрестанно учил; для русского человека это часто хуже побоев и брани.
На меня сильно действовали эти страшные сцены… являлись два полицейских солдата по зову помещика, они воровски, невзначай, врасплох брали назначенного человека; староста обыкновенно тут объявлял,
что барин
с вечера приказал представить его в присутствие, и человек сквозь слезы куражился, женщины плакали, все давали подарки, и я отдавал все,
что мог,
то есть какой-нибудь двугривенный, шейный платок.
Почтенный старец этот постоянно был сердит или выпивши, или выпивши и сердит вместе. Должность свою он исполнял
с какой-то высшей точки зрения и придавал ей торжественную важность; он умел
с особенным шумом и треском отбросить ступеньки кареты и хлопал дверцами сильнее ружейного выстрела. Сумрачно и навытяжке стоял на запятках и всякий раз, когда его потряхивало на рытвине, он густым и недовольным голосом кричал кучеру: «Легче!», несмотря на
то что рытвина уже была на пять шагов сзади.
И, обиженный неблагодарностью своего друга, он нюхал
с гневом табак и бросал Макбету в нос,
что оставалось на пальцах, после
чего тот чихал, ужасно неловко лапой снимал
с глаз табак, попавший в нос, и,
с полным негодованием оставляя залавок, царапал дверь; Бакай ему отворял ее со словами «мерзавец!» и давал ему ногой толчок. Тут обыкновенно возвращались мальчики, и он принимался ковырять масло.
Собравшись
с духом и отслуживши молебен Иверской, Алексей явился к Сенатору
с просьбой отпустить его за пять тысяч ассигнациями. Сенатор гордился своим поваром точно так, как гордился своим живописцем, а вследствие
того денег не взял и сказал повару,
что отпустит его даром после своей смерти.
Она,
с своей стороны, вовсе не делила этих предрассудков и на своей половине позволяла мне все
то,
что запрещалось на половине моего отца.
Теперь вообразите себе мою небольшую комнатку, печальный зимний вечер, окна замерзли, и
с них течет вода по веревочке, две сальные свечи на столе и наш tête-à-tête. [разговор наедине (фр.).] Далес на сцене еще говорил довольно естественно, но за уроком считал своей обязанностью наиболее удаляться от натуры в своей декламации. Он читал Расина как-то нараспев и делал
тот пробор, который англичане носят на затылке, на цезуре каждого стиха, так
что он выходил похожим на надломленную трость.
Я
с отвращением смотрел на шленского великана и только на
том мирился
с ним,
что он мне рассказывал, гуляя по Девичьему полю и на Пресненских прудах, сальные анекдоты, которые я передавал передней.
Я не имел к нему никакого уважения и отравлял все минуты его жизни, особенно
с тех пор, как я убедился,
что, несмотря на все мои усилия, он не может понять двух вещей: десятичных дробей и тройного правила. В душе мальчиков вообще много беспощадного и даже жестокого; я
с свирепостию преследовал бедного вольфенбюттельского егеря пропорциями; меня это до
того занимало,
что я, мало вступавший в подобные разговоры
с моим отцом, торжественно сообщил ему о глупости Федора Карловича.
К
тому же Федор Карлович мне похвастался,
что у него есть новый фрак, синий,
с золотыми пуговицами, и действительно я его видел раз отправляющегося на какую-то свадьбу во фраке, который ему был широк, но
с золотыми пуговицами. Мальчик, приставленный за ним, донес мне,
что фрак этот он брал у своего знакомого сидельца в косметическом магазейне. Без малейшего сожаления пристал я к бедняку — где синий фрак, да и только?
Зимою он извинялся
тем,
что священник и дьякон вносят такое количество стужи
с собой,
что он всякий раз простужается.
Вслед за
тем тот же лакей Сенатора, большой охотник до политических новостей и которому было где их собирать по всем передним сенаторов и присутственных мест, по которым он ездил
с утра до ночи, не имея выгоды лошадей, которые менялись после обеда, сообщил мне,
что в Петербурге был бунт и
что по Галерной стреляли «в пушки».
Николай велел ей объяснить положение жен, не изменивших мужьям, сосланным в каторжную работу, присовокупляя,
что он ее не держит, но
что она должна знать,
что если жены, идущие из верности
с своими мужьями, заслуживают некоторого снисхождения,
то она не имеет на это ни малейшего права, сознательно вступая в брак
с преступником.
Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в
чем дело, я чувствовал,
что я не
с той стороны,
с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души.
Старик Бушо не любил меня и считал пустым шалуном за
то,
что я дурно приготовлял уроки, он часто говаривал: «Из вас ничего не выйдет», но когда заметил мою симпатию к его идеям régicides, [цареубийственным (фр.).] он сменил гнев на милость, прощал ошибки и рассказывал эпизоды 93 года и как он уехал из Франции, когда «развратные и плуты» взяли верх. Он
с тою же важностию, не улыбаясь, оканчивал урок, но уже снисходительно говорил...
В кухне сидел обыкновенно бурмистр, седой старик
с шишкой на голове; повар, обращаясь к нему, критиковал плиту и очаг, бурмистр слушал его и по временам лаконически отвечал: «И
то — пожалуй,
что и так», — и невесело посматривал на всю эту тревогу, думая: «Когда нелегкая их пронесет».
При всем
том мне было жаль старый каменный дом, может, оттого,
что я в нем встретился в первый раз
с деревней; я так любил длинную, тенистую аллею, которая вела к нему, и одичалый сад возле; дом разваливался, и из одной трещины в сенях росла тоненькая, стройная береза.
В 1827 я привез
с собою Плутарха и Шиллера; рано утром уходил я в лес, в чащу, как можно дальше, там ложился под дерево и, воображая,
что это богемские леса, читал сам себе вслух;
тем не меньше еще плотина, которую я делал на небольшом ручье
с помощью одного дворового мальчика, меня очень занимала, и я в день десять раз бегал ее осматривать и поправлять.
Около
того времени, как тверская кузина уехала в Корчеву, умерла бабушка Ника, матери он лишился в первом детстве. В их доме была суета, и Зонненберг, которому нечего было делать, тоже хлопотал и представлял,
что сбит
с ног; он привел Ника
с утра к нам и просил его на весь день оставить у нас. Ник был грустен, испуган; вероятно, он любил бабушку. Он так поэтически вспомнил ее потом...
Мы не знали всей силы
того,
с чем вступали в бой, но бой приняли. Сила сломила в нас многое, но не она нас сокрушила, и ей мы не сдались несмотря на все ее удары. Рубцы, полученные от нее, почетны, — свихнутая нога Иакова была знамением
того,
что он боролся ночью
с богом.
Я не знаю, почему дают какой-то монополь воспоминаниям первой любви над воспоминаниями молодой дружбы. Первая любовь потому так благоуханна,
что она забывает различие полов,
что она — страстная дружба.
С своей стороны, дружба между юношами имеет всю горячность любви и весь ее характер:
та же застенчивая боязнь касаться словом своих чувств,
то же недоверие к себе, безусловная преданность,
та же мучительная тоска разлуки и
то же ревнивое желание исключительности.
… А не странно ли подумать,
что, умей Зонненберг плавать или утони он тогда в Москве-реке, вытащи его не уральский казак, а какой-нибудь апшеронский пехотинец, я бы и не встретился
с Ником или позже, иначе, не в
той комнатке нашего старого дома, где мы, тайком куря сигарки, заступали так далеко друг другу в жизнь и черпали друг в друге силу.
Он уважал, правда, Державина и Крылова: Державина за
то,
что написал оду на смерть его дяди князя Мещерского, Крылова за
то,
что вместе
с ним был секундантом на дуэли Н. Н. Бахметева.
«Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто знает,
что у кого на душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но
с человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может быть добрейший в мире человек, за
то ему будет место в раю, но мне его не надобно.
В одном-то из них дозволялось жить бесприютному Карлу Ивановичу
с условием ворот после десяти часов вечера не отпирать, — условие легкое, потому
что они никогда и не запирались; дрова покупать, а не брать из домашнего запаса (он их действительно покупал у нашего кучера) и состоять при моем отце в должности чиновника особых поручений,
то есть приходить поутру
с вопросом, нет ли каких приказаний, являться к обеду и приходить вечером, когда никого не было, занимать повествованиями и новостями.
Обедали мы в четвертом часу. Обед длился долго и был очень скучен. Спиридон был отличный повар; но,
с одной стороны, экономия моего отца, а
с другой — его собственная делали обед довольно тощим, несмотря на
то что блюд было много. Возле моего отца стоял красный глиняный таз, в который он сам клал разные куски для собак; сверх
того, он их кормил
с своей вилки,
что ужасно оскорбляло прислугу и, следовательно, меня. Почему? Трудно сказать…
Они вместе кутили
с ним при Екатерине, при Павле оба были под военным судом: Бахметев за
то,
что стрелялся
с кем-то, а мой отец — за
то,
что был секундантом; потом один уехал в чужие края — туристом, а другой в Уфу — губернатором.
Для перемены, а долею для
того, чтоб осведомиться, как все обстоит в доме у нас, не было ли ссоры между господами, не дрался ли повар
с своей женой и не узнал ли барин,
что Палашка или Ульяша
с прибылью, — прихаживали они иногда в праздники на целый день.
Надобно заметить,
что эти вдовы еще незамужними, лет сорок, пятьдесят
тому назад, были прибежны к дому княгини и княжны Мещерской и
с тех пор знали моего отца;
что в этот промежуток между молодым шатаньем и старым кочевьем они лет двадцать бранились
с мужьями, удерживали их от пьянства, ходили за ними в параличе и снесли их на кладбище.
— Ах, какая скука! Набоженство все! Не
то, матушка, сквернит,
что в уста входит, а
что из-за уст;
то ли есть, другое ли — один исход; вот
что из уст выходит — надобно наблюдать… пересуды да о ближнем. Ну, лучше ты обедала бы дома в такие дни, а
то тут еще турок придет — ему пилав надобно, у меня не герберг [постоялый двор, трактир (от нем. Herberge).] a la carte. [Здесь:
с податей по карте (фр.).]
Говорят,
что императрица, встретив раз в доме у одного из своих приближенных воспитательницу его детей, вступила
с ней в разговор и, будучи очень довольна ею, спросила, где она воспитывалась;
та сказала ей,
что она из «пансионерок воспитательного дома».
Одним утром явился к моему отцу небольшой человек в золотых очках,
с большим носом,
с полупотерянными волосами,
с пальцами, обожженными химическими реагенциями. Отец мой встретил его холодно, колко; племянник отвечал
той же монетой и не хуже чеканенной; померявшись, они стали говорить о посторонних предметах
с наружным равнодушием и расстались учтиво, но
с затаенной злобой друг против друга. Отец мой увидел,
что боец ему не уступит.
Атеизм Химика шел далее теологических сфер. Он считал Жофруа Сент-Илера мистиком, а Окена просто поврежденным. Он
с тем пренебрежением,
с которым мой отец сложил «Историю» Карамзина, закрыл сочинения натурфилософов. «Сами выдумали первые причины, духовные силы, да и удивляются потом,
что их ни найти, ни понять нельзя». Это был мой отец в другом издании, в ином веке и иначе воспитанный.
— Вы
с тех пор довольно жили, — ответил он, тоже смеясь, — чтоб знать,
что все дела человеческие зависят просто от нервов и от химического состава.
Мудрые правила — со всеми быть учтивым и ни
с кем близким, никому не доверяться — столько же способствовали этим сближениям, как неотлучная мысль,
с которой мы вступили в университет, — мысль,
что здесь совершатся наши мечты,
что здесь мы бросим семена, положим основу союзу. Мы были уверены,
что из этой аудитории выйдет
та фаланга, которая пойдет вслед за Пестелем и Рылеевым, и
что мы будем в ней.
Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все,
что приходило в голову; тетрадки запрещенных стихов ходили из рук в руки, запрещенные книги читались
с комментариями, и при всем
том я не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства.
Он начал
с того,
что осыпал меня упреками, потом спрашивал совета,
что ему говорить.
— Слушайте, — сказал я, — вы можете быть уверены,
что ректор начнет не
с вас, а
с меня; говорите
то же самое
с вариациями; вы же и в самом деле ничего особенного не сделали. Не забудьте одно: за
то,
что вы шумели, и за
то,
что лжете, — много-много вас посадят в карцер; а если вы проболтаетесь да кого-нибудь при мне запутаете, я расскажу в аудитории, и мы отравим вам ваше существование.
Когда он, бывало, приходил в нашу аудиторию или
с деканом Чумаковым, или
с Котельницким, который заведовал шкапом
с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или
с Рейсом, выписанным из Германии за
то,
что его дядя хорошо знал химию, —
с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а слово «молния» так несчастно произносил,
что многие думали,
что он бранится, — мы смотрели на них большими глазами, как на собрание ископаемых, как на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого к нам, как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго профессора Дильтея, у которого были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда не лаявшая, за
что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.