Неточные совпадения
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос
жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я
знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
Вронский никогда не
знал семейной
жизни. Мать его была в молодости блестящая светская женщина, имевшая во время замужества, и в особенности после, много романов, известных всему свету. Отца своего он почти не помнил и был воспитан в Пажеском Корпусе.
Говорят, я
знаю, мужья рассказывают женам свою прежнюю
жизнь, но Стива…. — она поправилась — Степан Аркадьич ничего не сказал мне.
— А эта женщина, — перебил его Николай Левин, указывая на нее, — моя подруга
жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из дома, — и он дернулся шеей, говоря это. — Но люблю ее и уважаю и всех, кто меня хочет
знать, — прибавил он, возвышая голос и хмурясь, — прошу любить и уважать ее. Она всё равно что моя жена, всё равно. Так вот, ты
знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что ты унизишься, так вот Бог, а вот порог.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он
знал, что это было глупо,
знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою
жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
Он
знал только, что сказал ей правду, что он ехал туда, где была она, что всё счастье
жизни, единственный смысл
жизни он находил теперь в том, чтобы видеть и слышать ее.
Он
знал очень хорошо, что в глазах этих лиц роль несчастного любовника девушки и вообще свободной женщины может быть смешна; но роль человека, приставшего к замужней женщине и во что бы то ни стало положившего свою
жизнь на то, чтобы вовлечь ее в прелюбодеянье, что роль эта имеет что-то красивое, величественное и никогда не может быть смешна, и поэтому он с гордою и веселою, игравшею под его усами улыбкой, опустил бинокль и посмотрел на кузину.
— Разве вы не
знаете, что вы для меня вся
жизнь; но спокойствия я не
знаю и не могу вам дать. Всего себя, любовь… да. Я не могу думать о вас и о себе отдельно. Вы и я для меня одно. И я не вижу впереди возможности спокойствия ни для себя, ни для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия… или я вижу возможность счастья, какого счастья!.. Разве оно не возможно? — прибавил он одними губами; но она слышала.
— Вы ничего не сказали; положим, я ничего и не требую, — говорил он, — но вы
знаете, что не дружба мне нужна, мне возможно одно счастье в
жизни, это слово, которого вы так не любите… да, любовь…
То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его
жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, — это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не
зная, в чем и чем.
Они и понятия не имеют о том, что такое счастье, они не
знают, что без этой любви для нас ни счастья, ни несчастья — нет
жизни», думал он.
Ребенок этот с своим наивным взглядом на
жизнь был компас, который показывал им степень их отклонения от того, что они
знали, но не хотели
знать.
— Я
знаю, — перебила она его, — как тяжело твоей честной натуре лгать, и жалею тебя. Я часто думаю, как для меня ты погубил свою
жизнь.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не
зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в
жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
Сколько раз во время своей восьмилетней счастливой
жизни с женой, глядя на чужих неверных жен и обманутых мужей, говорил себе Алексей Александрович: «как допустить до этого? как не развязать этого безобразного положения?» Но теперь, когда беда пала на его голову, он не только не думал о том, как развязать это положение, но вовсе не хотел
знать его, не хотел
знать именно потому, что оно было слишком ужасно, слишком неестественно.
Жизнь эта открывалась религией, но религией, не имеющею ничего общего с тою, которую с детства
знала Кити и которая выражалась в обедне и всенощной во Вдовьем Доме, где можно было встретить знакомых, и в изучении с батюшкой наизусть славянских текстов; это была религия возвышенная, таинственная, связанная с рядом прекрасных мыслей и чувств, в которую не только можно было верить, потому что так велено, но которую можно было любить.
Но Кити в каждом ее движении, в каждом слове, в каждом небесном, как называла Кити, взгляде ее, в особенности во всей истории ее
жизни, которую она
знала чрез Вареньку, во всем
узнавала то, «что было важно» и чего она до сих пор не
знала.
Точно так же, как он любил и хвалил деревенскую
жизнь в противоположность той, которой он не любил, точно так же и народ любил он в противоположность тому классу людей, которого он не любил, и точно так же он
знал народ, как что-то противоположное вообще людям.
Но в глубине своей души, чем старше он становился и чем ближе
узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал себя совершенно лишенным, может быть и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то — не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы
жизни, того, что называют сердцем, того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей
жизни выбрать один и желать этого одного.
Зная это и
зная, что выражение в эту минуту его чувств было бы несоответственно положению, он старался удержать в себе всякое проявление
жизни и потому не шевелился и не смотрел на нее.
Достигнув успеха и твердого положения в
жизни, он давно забыл об этом чувстве; но привычка чувства взяла свое, и страх за свою трусость и теперь оказался так силен, что Алексей Александрович долго и со всех сторон обдумывал и ласкал мыслью вопрос о дуэли, хотя и вперед
знал, что он ни в каком случае не будет драться.
Разве я не
знаю вперед, что мои друзья никогда не допустят меня до дуэли — не допустят того, чтобы
жизнь государственного человека, нужного России, подверглась опасности?
Она
знала вперед, что помощь религии возможна только под условием отречения от того, что составляло для нее весь смысл
жизни.
Они не
знают, как он восемь лет душил мою
жизнь, душил всё, что было во мне живого, что он ни разу и не подумал о том, что я живая женщина, которой нужна любовь.
Он не верит и в мою любовь к сыну или презирает (как он всегда и подсмеивался), презирает это мое чувство, но он
знает, что я не брошу сына, не могу бросить сына, что без сына не может быть для меня
жизни даже с тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю как самая позорная, гадкая женщина, — это он
знает и
знает, что я не в силах буду сделать этого».
Он почувствовал тоже, что что-то поднимается к его горлу, щиплет ему вносу, и он первый раз в
жизни почувствовал себя готовым заплакать. Он не мог бы сказать, что именно так тронуло его; ему было жалко ее, и он чувствовал, что не может помочь ей, и вместе с тем
знал, что он виною ее несчастья, что он сделал что-то нехорошее.
Получив письмо Свияжского с приглашением на охоту, Левин тотчас же подумал об этом, но, несмотря на это, решил, что такие виды на него Свияжского есть только его ни на чем не основанное предположение, и потому он всё-таки поедет. Кроме того, в глубине души ему хотелось испытать себя, примериться опять к этой девушке. Домашняя же
жизнь Свияжских была в высшей степени приятна, и сам Свияжский, самый лучший тип земского деятеля, какой только
знал Левин, был для Левина всегда чрезвычайно интересен.
Он полагал, что
жизнь человеческая возможна только за границей, куда он и уезжал жить при первой возможности, а вместе с тем вел в России очень сложное и усовершенствованное хозяйство и с чрезвычайным интересом следил за всем и
знал всё, что делалось в России.
— Ведь он уж стар был, — сказал он и переменил разговор. — Да, вот поживу у тебя месяц, два, а потом в Москву. Ты
знаешь, мне Мягков обещал место, и я поступаю на службу. Теперь я устрою свою
жизнь совсем иначе, — продолжал он. — Ты
знаешь, я удалил эту женщину.
Она
знала все подробности его
жизни. Он хотел сказать, что не спал всю ночь и заснул, но, глядя на ее взволнованное и счастливое лицо, ему совестно стало. И он сказал, что ему надо было ехать дать отчет об отъезде принца.
― Как вы гадки, мужчины! Как вы не можете себе представить, что женщина этого не может забыть, ― говорила она, горячась всё более и более и этим открывая ему причину своего раздражения. ― Особенно женщина, которая не может
знать твоей
жизни. Что я
знаю? что я
знала? ― говорила она, ― то, что ты скажешь мне. А почем я
знаю, правду ли ты говорил мне…
― Да, но я не могу! Ты не
знаешь, как я измучалась, ожидая тебя! ― Я думаю, что я не ревнива. Я не ревнива; я верю тебе, когда ты тут, со мной; но когда ты где-то один ведешь свою непонятную мне
жизнь…
— Старо, но
знаешь, когда это поймешь ясно, то как-то всё делается ничтожно. Когда поймешь, что нынче-завтра умрешь, и ничего не останется, то так всё ничтожно! И я считаю очень важной свою мысль, а она оказывается так же ничтожна, если бы даже исполнить ее, как обойти эту медведицу. Так и проводишь
жизнь, развлекаясь охотой, работой, — чтобы только не думать о смерти.
— Нет, всё-таки в
жизни хорошее есть то… — Левин запутался. — Да я не
знаю.
Знаю только, что помрем скоро.
— И
знаешь, прелести в
жизни меньше, когда думаешь о смерти, — но спокойнее.
— Мне кажется, ты поддаешься мрачности. Надо встряхнуться, надо прямо взглянуть на
жизнь. Я
знаю, что тяжело, но…
Он даже не имел никаких планов и целей для будущей
жизни; он предоставлял решение этого другим,
зная, что всё будет прекрасно.
Или дитя ваше спросит вас: «что ждет меня в загробной
жизни?» Что вы скажете ему, когда вы ничего не
знаете?
Поэтому Вронский при встрече с Голенищевым дал ему тот холодный и гордый отпор, который он умел давать людям и смысл которого был таков: «вам может нравиться или не нравиться мой образ
жизни, но мне это совершенно всё равно: вы должны уважать меня, если хотите меня
знать».
Так как он не
знал этого и вдохновлялся не непосредственно
жизнью, а посредственно,
жизнью уже воплощенною искусством, то он вдохновлялся очень быстро и легко и так же быстро и легко достигал того, что то, что он писал, было очень похоже на тот род, которому он хотел подражать.
Обе несомненно
знали, что такое была
жизнь и что такое была смерть, и хотя никак не могли ответить и не поняли бы даже тех вопросов, которые представлялись Левину, обе не сомневались в значении этого явления и совершенно одинаково, не только между собой, но разделяя этот взгляд с миллионами людей, смотрели на это.
Левин
знал, что эта страстная мольба и надежда сделают только еще тяжелее для него разлуку с
жизнью, которую он так любил.
Всё это
знал Левин, и ему мучительно, больно было смотреть на этот умоляющий, полный надежды взгляд и на эту исхудалую кисть руки, с трудом поднимающуюся и кладущую крестное знамение на тугообтянутый лоб, на эти выдающиеся плечи и хрипящую пустую грудь, которые уже не могли вместить в себе той
жизни, о которой больной просил.
— Может быть, и есть… Но его надо
знать… Он особенный, удивительный человек. Он живет одною духовною
жизнью. Он слишком чистый и высокой души человек.
Другое: она была не только далека от светскости, но, очевидно, имела отвращение к свету, а вместе с тем
знала свет и имела все те приемы женщины хорошего общества, без которых для Сергея Ивановича была немыслима подруга
жизни.
«Да и вообще, — думала Дарья Александровна, оглянувшись на всю свою
жизнь за эти пятнадцать лет замужества, — беременность, тошнота, тупость ума, равнодушие ко всему и, главное, безобразие. Кити, молоденькая, хорошенькая Кити, и та так подурнела, а я беременная делаюсь безобразна, я
знаю. Роды, страдания, безобразные страдания, эта последняя минута… потом кормление, эти бессонные ночи, эти боли страшные»…
Княжна Варвара была тетка ее мужа, и она давно
знала ее и не уважала. Она
знала, что княжна Варвара всю
жизнь свою провела приживалкой у богатых родственников; но то, что она жила теперь у Вронского, у чужого ей человека, оскорбило ее за родню мужа. Анна заметила выражение лица Долли и смутилась, покраснела, выпустила из рук амазонку и спотыкнулась на нее.
— С Алексеем, — сказала Анна, — я
знаю, что вы говорили. Но я хотела спросить тебя прямо, что ты думаешь обо мне, о моей
жизни?
Тревожить эти чувства ей было больно; но она всё-таки
знала, что это была самая лучшая часть ее души и что эта часть ее души быстро зарастала в той
жизни, которую она вела.
Все, кого она любила, были с нею, и все были так добры к ней, так ухаживали за нею, так одно приятное во всем предоставлялось ей, что если б она не
знала и не чувствовала, что это должно скоро кончиться, она бы и не желала лучшей и приятнейшей
жизни. Одно, что портило ей прелесть этой
жизни, было то, что муж ее был не тот, каким она любила его и каким он бывал в деревне.