Неточные совпадения
Жена узнала,
что муж был в связи
с бывшею в их доме Француженкою-гувернанткой, и объявила мужу,
что не может жить
с ним в одном доме.
«Да! она
не простит и
не может простить. И всего ужаснее то,
что виной всему я, — виной я, а
не виноват. В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он
с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры.
«Но
что же делать?
что делать?»
с отчаянием говорил он себе и
не находил ответа.
Она была довольна, счастлива детьми, я
не мешал ей ни в
чем, предоставлял ей возиться
с детьми,
с хозяйством, как она хотела.
Он прочел письма. Одно было очень неприятное — от купца, покупавшего лес в имении жены. Лес этот необходимо было продать; но теперь, до примирения
с женой,
не могло быть о том речи. Всего же неприятнее тут было то,
что этим подмешивался денежный интерес в предстоящее дело его примирения
с женою. И мысль,
что он может руководиться этим интересом,
что он для продажи этого леса будет искать примирения
с женой, — эта мысль оскорбляла его.
Вместе
с этим Степану Аркадьичу, любившему веселую шутку, было приятно иногда озадачить мирного человека тем,
что если уже гордиться породой, то
не следует останавливаться на Рюрике и отрекаться от первого родоначальника — обезьяны.
— Ты помнишь детей, чтоб играть
с ними, а я помню и знаю,
что они погибли теперь, — сказала она видимо одну из фраз, которые она за эти три дня
не раз говорила себе.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама
не знаю,
чем я спасу их: тем ли,
что увезу от отца, или тем,
что оставлю
с развратным отцом, — да,
с развратным отцом… Ну, скажите, после того…
что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь
с гувернанткой своих детей…
Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть были
с ним на «ты», а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были все ему приятели и
не могли обойти своего; и Облонскому
не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только
не отказываться,
не завидовать,
не ссориться,
не обижаться,
чего он, по свойственной ему доброте, никогда и
не делал.
Ему бы смешно показалось, если б ему сказали,
что он
не получит места
с тем жалованьем, которое ему нужно, тем более,
что он и
не требовал чего-нибудь чрезвычайного; он хотел только того,
что получали его сверстники, а исполнять такого рода должность мог он
не хуже всякого другого.
Если и случалось иногда,
что после разговора
с ним оказывалось,
что ничего особенно радостного
не случилось, — на другой день, на третий, опять точно так же все радовались при встрече
с ним.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности,
не той, про которую он вычитал в газетах, но той,
что у него была в крови и
с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания они ни были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии к тому делу, которым он занимался, вследствие
чего он никогда
не увлекался и
не делал ошибок.
Левин
не был постыдный «ты», но Облонский
с своим тактом почувствовал,
что Левин думает,
что он пред подчиненными может
не желать выказать свою близость
с ним и потому поторопился увести его в кабинет.
Левин молчал, поглядывая на незнакомые ему лица двух товарищей Облонского и в особенности на руку элегантного Гриневича,
с такими белыми длинными пальцами,
с такими длинными, желтыми, загибавшимися в конце ногтями и такими огромными блестящими запонками на рубашке,
что эти руки, видимо, поглощали всё его внимание и
не давали ему свободы мысли. Облонский тотчас заметил это и улыбнулся.
— Ну, коротко сказать, я убедился,
что никакой земской деятельности нет и быть
не может, — заговорил он, как будто кто-то сейчас обидел его, —
с одной стороны игрушка, играют в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а
с другой (он заикнулся) стороны, это — средство для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
— Может быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь,
что у меня друг такой великий человек. Однако ты мне
не ответил на мой вопрос, — прибавил он,
с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
Для
чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для
чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для
чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для
чего в известные часы все три барышни
с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так
что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для
чего им, в сопровождении лакея
с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого,
что делалось в их таинственном мире, он
не понимал, но знал,
что всё,
что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Пробыв в Москве, как в чаду, два месяца, почти каждый день видаясь
с Кити в свете, куда он стал ездить, чтобы встречаться
с нею, Левин внезапно решил,
что этого
не может быть, и уехал в деревню.
Или… он
не мог думать о том,
что с ним будет, если ему откажут.
Приехав
с утренним поездом в Москву, Левин остановился у своего старшего брата по матери Кознышева и, переодевшись, вошел к нему в кабинет, намереваясь тотчас же рассказать ему, для
чего он приехал, и просить его совета; но брат был
не один.
Профессор
с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака,
чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая:
что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко
не с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения,
с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
Левин хотел сказать брату о своем намерении жениться и спросить его совета, он даже твердо решился на это; но когда он увидел брата, послушал его разговора
с профессором, когда услыхал потом этот невольно покровительственный тон,
с которым брат расспрашивал его о хозяйственных делах (материнское имение их было неделеное, и Левин заведывал обеими частями), Левин почувствовал,
что не может почему-то начать говорить
с братом о своем решении жениться.
— Я? я недавно, я вчера… нынче то есть… приехал, — отвечал Левин,
не вдруг от волнения поняв ее вопрос. — Я хотел к вам ехать, — сказал он и тотчас же, вспомнив,
с каким намерением он искал ее, смутился и покраснел. — Я
не знал,
что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика
с М-11е Linon и глядя на него
с улыбкой тихой ласки, как на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство. Я знаю,
что я люблю
не его; но мне всё-таки весело
с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала она.
— Так
что ж,
не начать ли
с устриц, а потом уж и весь план изменить? А?
— Нет, без шуток,
что ты выберешь, то и хорошо. Я побегал на коньках, и есть хочется. И
не думай, — прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, — чтоб я
не оценил твоего выбора. Я
с удовольствием поем хорошо.
Ему хотелось, чтобы Левин был весел. Но Левин
не то
что был
не весел, он был стеснен.
С тем,
что было у него в душе, ему жутко и неловко было в трактире, между кабинетами, где обедали
с дамами, среди этой беготни и суетни; эта обстановка бронз, зеркал, газа, Татар — всё это было ему оскорбительно. Он боялся запачкать то,
что переполняло его душу.
— Может быть. Но всё-таки мне дико, так же, как мне дико теперь то,
что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать свое дело, а мы
с тобой стараемся как можно дольше
не наесться и для этого едим устрицы….
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми,
что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни
с кем
не говорил об этом. И ни
с кем я
не могу говорить об этом, как
с тобою. Ведь вот мы
с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю,
что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Я тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях
с женою, и, помолчав
с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала,
что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить
не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Ты пойми, — сказал он, —
что это
не любовь. Я был влюблен, но это
не то. Это
не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому
что решил,
что этого
не может быть, понимаешь, как счастья, которого
не бывает на земле; но я бился
с собой и вижу,
что без этого нет жизни. И надо решить…
Ужасно то,
что мы — старые, уже
с прошедшим…
не любви, а грехов… вдруг сближаемся
с существом чистым, невинным; это отвратительно, и поэтому нельзя
не чувствовать себя недостойным.
— Хорошо тебе так говорить; это всё равно, как этот Диккенсовский господин который перебрасывает левою рукой через правое плечо все затруднительные вопросы. Но отрицание факта —
не ответ.
Что ж делать, ты мне скажи,
что делать? Жена стареется, а ты полн жизни. Ты
не успеешь оглянуться, как ты уже чувствуешь,
что ты
не можешь любить любовью жену, как бы ты ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и ты пропал, пропал! —
с унылым отчаянием проговорил Степан Аркадьич.
Матери
не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то жизнь в деревне,
с занятиями скотиной и мужиками;
не нравилось очень и то,
что он, влюбленный в ее дочь, ездил в дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто боялся,
не велика ли будет честь, если он сделает предложение, и
не понимал,
что, ездя в дом, где девушка невеста, надо было объясниться.
Она видела,
что сверстницы Кити составляли какие-то общества, отправлялись на какие-то курсы, свободно обращались
с мужчинами, ездили одни по улицам, многие
не приседали и, главное, были все твердо уверены,
что выбрать себе мужа есть их дело, а
не родителей.
Вронский сказал Кити,
что они, оба брата, так привыкли во всем подчиняться своей матери,
что никогда
не решатся предпринять что-нибудь важное,
не посоветовавшись
с нею.
«Нет, неправду
не может она сказать
с этими глазами», подумала мать, улыбаясь на ее волнение и счастие. Княгиня улыбалась тому, как огромно и значительно кажется ей, бедняжке, то,
что происходит теперь в ее душе.
Теперь она верно знала,
что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только в первый раз всё дело представилось ей совсем
с другой, новой стороны. Тут только она поняла,
что вопрос касается
не ее одной, —
с кем она будет счастлива и кого она любит, — но
что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко… За
что? За то,
что он, милый, любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно.
Она уже подходила к дверям, когда услыхала его шаги. «Нет! нечестно.
Чего мне бояться? Я ничего дурного
не сделала.
Что будет, то будет! Скажу правду. Да
с ним
не может быть неловко. Вот он, сказала она себе, увидав всю его сильную и робкую фигуру
с блестящими, устремленными на себя глазами. Она прямо взглянула ему в лицо, как бы умоляя его о пощаде, и подала руку.
Она говорила, сама
не зная,
что̀ говорят ее губы, и
не спуская
с него умоляющего и ласкающего взгляда.
— Я люблю, когда он
с высоты своего величия смотрит на меня: или прекращает свой умный разговор со мной, потому
что я глупа, или снисходит до меня. Я это очень люблю: снисходит! Я очень рада,
что он меня терпеть
не может, — говорила она о нем.
Между Нордстон и Левиным установилось то нередко встречающееся в свете отношение,
что два человека, оставаясь по внешности в дружелюбных отношениях, презирают друг друга до такой степени,
что не могут даже серьезно обращаться друг
с другом и
не могут даже быть оскорблены один другим.
«Что-то
с ним особенное, — подумала графиня Нордстон, вглядываясь в его строгое, серьезное лицо, — что-то он
не втягивается в свои рассуждения. Но я уж выведу его. Ужасно люблю сделать его дураком пред Кити, и сделаю».
«Всех ненавижу, и вас, и себя», отвечал его взгляд, и он взялся за шляпу. Но ему
не судьба была уйти. Только
что хотели устроиться около столика, а Левин уйти, как вошел старый князь и, поздоровавшись
с дамами, обратился к Левину.
Кити чувствовала, как после того,
что произошло, любезность отца была тяжела Левину. Она видела также, как холодно отец ее наконец ответил на поклон Вронского и как Вронский
с дружелюбным недоумением посмотрел на ее отца, стараясь понять и
не понимая, как и за
что можно было быть к нему недружелюбно расположенным, и она покраснела.
Она, счастливая, довольная после разговора
с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, и хотя она
не намерена была говорить ему о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на то,
что ей кажется дело
с Вронским совсем конченным,
что оно решится, как только приедет его мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
Княгиня была сперва твердо уверена,
что нынешний вечер решил судьбу Кити и
что не может быть сомнения в намерениях Вронского; но слова мужа смутили ее. И, вернувшись к себе, она, точно так же как и Кити,
с ужасом пред неизвестностью будущего, несколько раз повторила в душе: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй!»
Он прикинул воображением места, куда он мог бы ехать. «Клуб? партия безика, шампанское
с Игнатовым? Нет,
не поеду. Château des fleurs, там найду Облонского, куплеты, cancan. Нет, надоело. Вот именно за то я люблю Щербацких,
что сам лучше делаюсь. Поеду домой». Он прошел прямо в свой номер у Дюссо, велел подать себе ужинать и потом, раздевшись, только успел положить голову на подушку, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном.
Вронский улыбнулся
с таким видом,
что он
не отрекается от этого, но тотчас же переменил разговор.
— Я
не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во всех Москвичах, разумеется, исключая тех,
с кем говорю, — шутливо вставил он, — есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы становятся, сердятся, как будто всё хотят дать почувствовать что-то…