Неточные совпадения
— Да, боярин, кабы не ты,
то висеть бы
мне вместо их! А все-таки послушай мово слова, отпусти их; жалеть не будешь, как приедешь на Москву. Там, боярин, не
то, что прежде, не
те времена! Кабы всех их перевешать,
я бы не прочь, зачем бы не повесить! А
то и без этих довольно их на Руси останется; а тут еще человек десять ихних ускакало; так если этот дьявол, Хомяк, не воротится на Москву, они не на кого другого, а прямо на тебя покажут!
— Власть твоя посылать этих собак к губному старосте, — сказал незнакомец, — только поверь
мне, староста тотчас велит развязать им руки. Лучше бы самому тебе отпустить их на все четыре стороны. Впрочем, на
то твоя боярская воля.
— Боярин, — сказал он, — уж коли ты хочешь ехать с одним только стремянным,
то дозволь хоть
мне с товарищем к тебе примкнуться; нам дорога одна, а вместе будет веселее; к
тому ж не ровен час, коли придется опять работать руками, так восемь рук больше четырех вымолотят.
«Прости, князь, говорил ему украдкою этот голос,
я буду за тебя молиться!..» Между
тем незнакомцы продолжали петь, но слова их не соответствовали размышлениям боярина.
— И
я так думаю. Только этот разбойник будет почище
того разбойника. А тебе как покажется, боярин, который разбойник будет почище, Хомяк или Перстень?
— Батюшка, умилосердись! что ж
мне делать, старику? Что увижу,
то и скажу; что после случится, в
том один бог властен! А если твоя княжеская милость
меня казнить собирается, так лучше
я и дела не начну!
Тем-то и ужасна моя мука, что не может извести
меня!
И теперь, на вопрос Морозова, она не сказала ему
той заветной мысли, а сказала лишь, что я-де плачу о
том, что приедут царские свахи, приневолят
меня за Вяземского!
— Елена Дмитриевна, — сказал боярин, — полно, вправду ли не люб тебе Вяземский? Подумай хорошенько. Знаю, доселе он был тебе не по сердцу; да ведь у тебя,
я чаю, никого еще нет на мысли, а до
той поры сердце девичье — воск: стерпится, слюбится?
— Ты
мне брат! — отвечал он, —
я тотчас узнал тебя. Ты такой же блаженный, как и
я. И ума-то у тебя не боле моего, а
то бы ты сюда не приехал.
Я все твое сердце вижу. У тебя там чисто, чисто, одна голая правда; мы с тобой оба юродивые! А эти, — продолжал он, указывая на вооруженную толпу, — эти нам не родня! У!
— Боярыня, — сказал он наконец, и голос его дрожал, — видно, на
то была воля божия… и ты не так виновата… да, ты не виновата… не за что прощать тебя, Елена Дмитриевна,
я не кляну тебя, — нет — видит бог, не кляну — видит бог,
я…
я по-прежнему люблю тебя! Слова эти вырвались у князя сами собою.
— Князь, — сказал Морозов, — это моя хозяйка, Елена Дмитриевна! Люби и жалуй ее. Ведь ты, Никита Романыч, нам, почитай, родной. Твой отец и
я, мы были словно братья, так и жена моя тебе не чужая. Кланяйся, Елена, проси боярина! Кушай, князь, не брезгай нашей хлебом-солью! Чем богаты,
тем и рады! Вот романея, вот венгерское, вот мед малиновый, сама хозяйка на ягодах сытила!
— Нужды нет, Никита Романыч, еще раз пообедаешь! Ступай, Елена, ступай, похлопочи! А ты, боярин, закуси чем бог послал, не обидь старика опального! И без
того мне горя довольно!
— Должно быть, князь. Но садись, слушай далее. В другой раз Иван Васильевич, упившись, начал (и подумать срамно!) с своими любимцами в личинах плясать. Тут был боярин князь Михаило Репнин. Он заплакал с горести. Царь давай и на него личину надевать. «Нет! — сказал Репнин, — не бывать
тому, чтобы
я посрамил сан свой боярский!» — и растоптал личину ногами. Дней пять спустя убит он по царскому указу во храме божием!
А когда собралися мы, объявил нам, что я-де с
тем только принимаю государство, чтобы казнить моих злодеев, класть мою опалу на изменников, имать их остатки и животы, и чтобы ни от митрополита, ни от властей не было
мне бездельной докуки о милости.
— Коли так,
то прости, боярин, надо спешить.
Я еще и дома не был. Осмотрюсь немного, а завтра чем свет отправлюсь в Слободу.
— Ну, батюшка, Никита Романыч, — сказал Михеич, обтирая полою кафтана медвежью кровь с князя, — набрался ж
я страху! Уж
я, батюшка, кричал медведю: гу! гу! чтобы бросил он тебя да на
меня бы навалился, как этот молодец, дай бог ему здоровья, череп ему раскроил. А ведь все это затеял вон
тот голобородый с маслеными глазами, что с крыльца смотрит, тетка его подкурятина! Да куда мы заехали, — прибавил Михеич шепотом, — виданное ли это дело, чтобы среди царского двора медведей с цепей спускали?
Вот встал Иван Васильевич, да и говорит: «Подайте
мне мой лук, и
я не хуже татарина попаду!» А татарин-то обрадовался: «Попади, бачка-царь! — говорит, — моя пошла тысяча лошадей табун, а твоя что пошла?» —
то есть, по-нашему, во что ставишь заклад свой?
„Исполать тебе, добрый молодец, — сказала жена, — что умел
меня любить, умел и мечом добыть; и за
то я тебя люблю пуще жиз-ни, пуще свету, пуще старого поганого мужа мово Змиевича!“
— Государь, — продолжал Малюта, — намедни послал
я круг Москвы объезд, для
того, государь, так ли московские люди соблюдают твой царский указ? Как вдруг неведомый боярин с холопями напал на объезжих людей. Многих убили до смерти, и больно изувечили моего стремянного. Он сам здесь, стоит за дверьми, жестоко избитый! Прикажешь призвать?
— И вы дали себя перевязать и пересечь, как бабы! Что за оторопь на вас напала? Руки у вас отсохли аль душа ушла в пяты? Право, смеху достойно! И что это за боярин средь бело дня напал на опричников? Быть
того не может. Пожалуй, и хотели б они извести опричнину, да жжется! И
меня, пожалуй, съели б, да зуб неймет! Слушай, коли хочешь, чтоб
я взял тебе веру, назови
того боярина, не
то повинися во лжи своей. А не назовешь и не повинишься, несдобровать тебе, детинушка!
— Надёжа-государь! — отвечал стремянный с твердостию, — видит бог,
я говорю правду. А казнить
меня твоя воля; не боюся
я смерти, боюся кривды, и в
том шлюсь на целую рать твою!
— Государь, — сказал он, — не слушай боярина.
То он на
меня сором лает, затем что
я малый человек, и в
том промеж нас правды не будет; а прикажи снять допрос с товарищей или, пожалуй, прикажи пытать нас обоих накрепко, и в
том будет промеж нас правда.
Того быть не может, чтобы Серебряный вольною волей что-либо учинил на
меня.
— За
то, государь, что сам он напал на безвинных людей среди деревни. Не знал
я тогда, что он слуга твой, и не слыхивал до
того про опричнину. Ехал
я от Литвы к Москве обратным путем, когда Хомяк с товарищи нагрянули на деревню и стали людей резать!
— Не для
того поставил
я на Руси опричнину, чтобы слуги мои побивали людей безвинных.
Другие не так мыслят; называют
меня кровопийцею, а не ведают
того, что, проливая кровь,
я заливаюсь слезами!
— Вы! — сказал он строго, — не думайте, глядя на суд мой, что
я вам начал мирволить! — И в
то же время в беспокойной душе его зародилась мысль, что, пожалуй, и Серебряный припишет его милосердие послаблению. В эту минуту он пожалел, что простил его, и захотел поправить свою ошибку.
— Целуй же
мне на
том крест! — сказал важно Иоанн, и, приподымая висевший у него на груди узорный крест, он подал его Серебряному, с косвенным взглядом на земских бояр.
— Ступайте все, — сказал он, — каждый к своему делу! Земским ведать приказы по-прежнему, а опричникам, избранным слугам и полчанам моим, помнить свое крестное целование и не смущаться
тем, что
я сегодня простил Никиту: несть бо в сердце моем лицеприятия ни к ближним, ни к дальним!
— Знаю, батюшка; и знаю, что он
мне за
то спасибо сказал. А все же
мне нельзя оставаться.
— Так вот кто тебя с толку сбил! — вскричал Малюта, и без
того озлобленный на Серебряного, — так вот кто тебя с толку сбил! Попадись он
мне только в руки, не скорою смертью издохнет он у
меня, собака!
— Замолчи, отец! — сказал, вставая, Максим, — не возмущай
мне сердца такою речью! Кто из
тех, кого погубил ты, умышлял на царя? Кто из них замутил государство? Не по винам, а по злобе своей сечешь ты боярские головы! Кабы не ты, и царь был бы милостивее. Но вы ищете измены, вы пытками вымучиваете изветы, вы, вы всей крови заводчики! Нет, отец, не гневи бога, не клевещи на бояр, а скажи лучше, что без разбора хочешь вконец извести боярский корень!
— Ну, что, батюшка? — сказала Онуфревна, смягчая свой голос, — что с тобой сталось? Захворал, что ли? Так и есть, захворал! Напугала же
я тебя! Да нужды нет, утешься, батюшка, хоть и велики грехи твои, а благость-то божия еще больше! Только покайся, да вперед не греши. Вот и
я молюсь, молюсь о тебе и денно и нощно, а теперь и
того боле стану молиться. Что тут говорить? Уж лучше сама в рай не попаду, да тебя отмолю!
— Старая дура? — повторила она, —
я старая дура? Вспомянете вы
меня на
том свете, оба вспомянете! Все твои поплечники, Ваня, все примут мзду свою, еще в сей жизни примут, и Грязной, и Басманов, и Вяземский; комуждо воздается по делам его, а этот, — продолжала она, указывая клюкою на Малюту, — этот не примет мзды своей: по его делам нет и муки на земле; его мука на дне адовом; там ему и место готово; ждут его дьяволы и радуются ему! И тебе есть там место, Ваня, великое, теплое место!
— Нет, государь, моя речь теперь не про Володимира Андреича. В нем
я уже
того не чаю, чтобы он что-либо над тобой учинил. И бояре к нему теперь уже не мыслят. Давно перестал он подыскиваться под тобою царства. Моя речь не про него.
— Поймали было царские люди Кольцо, только проскользнуло оно у них промеж пальцев, да и покатилось по белу свету. Где оно теперь, сердечное, бог весть, только,
я чаю, скоро опять на Волгу перекатится! Кто раз побывал на Волге,
тому не ужиться на другой сторонушке!
— Царь милостив ко всем, — сказал он с притворным смирением, — и
меня жалует не по заслугам. Не
мне судить о делах государских, не
мне царю указывать. А опричнину понять нетрудно: вся земля государева, все мы под его высокою рукою; что возьмет государь на свой обиход,
то и его, а что нам оставит,
то наше; кому велит быть около себя,
те к нему близко, а кому не велит,
те далеко. Вот и вся опричнина.
— Князь Никита Романыч, много есть зла на свете. Не потому люди губят людей, что одни опричники, другие земские, а потому, что и
те и другие люди! Положим,
я бы сказал царю; что ж из
того выйдет? Все на
меня подымутся, и сам царь на
меня ж опалится!..
— Что дело,
то дело, Борис Федорыч, дай бог тебе здоровья, пропал бы
я без тебя!
— А знаешь ли, — продолжал строго царевич, — что таким князьям, как ты, высокие хоромы на площади ставят и что ты сам своего зипуна не стоишь? Не сослужи ты
мне службы сегодня,
я велел бы
тем ратникам всех вас перехватать да к Слободе привести. Но ради сегодняшнего дела
я твое прежнее воровство на милость кладу и батюшке-царю за тебя слово замолвлю, коли ты ему повинную принесешь!
— Государь! — сказал он, — на
то щука в море, чтобы карась не дремал! Не привычен
я ни к ратному строю, ни к торговому делу. Прости, государь; вон уж пыль сюда подвигается; пора назад; рыба ищет где поглубже, а наш брат — где место покрепче!
«Ах ты гой еси, царь Иван Васильевич!
Не сули
мне полцарства, ни золотой казны,
Только дай
мне злодея Скурлатова:
Я сведу на
то болото жидкое,
Что на
ту ли Лужу Поганую!»
Что возговорит царь Иван Васильевич:
«Еще вот тебе Малюта-злодей,
И делай с ним, что хочешь ты...
— Когда
я тебя увидел в церкви, беззащитную сироту, в
тот день, как хотели выдать тебя насильно за Вяземского,
я решился спасти тебя от постылого мужа, но хотел твоей клятвы, что не посрамишь ты седых волос моих.
— Нет, господин мой! — взрыдала Елена и упала на колени, —
я никогда этого не думала! Ни в уме, ни в помышлении
того не было! Да он же в
ту пору был в Литве…
Вы спознались ночью, в саду у ограды, в
тот самый вечер, когда
я принял и обласкал его как сына.
— Поздно, боярыня! — отвечал Вяземский со смехом. —
Я уже погубил ее! Или ты думаешь, кто платит за хлеб-соль, как
я,
тот может спасти душу? Нет, боярыня! Этою ночью
я потерял ее навеки! Вчера еще было время, сегодня нет для
меня надежды, нет уж
мне прощения в моем окаянстве! Да и не хочу
я райского блаженства мимо тебя, Елена Дмитриевна!
— Не взыщи, батюшка, — сказал мельник, вылезая, — виноват, родимый, туг на ухо, иного сразу не пойму! Да к
тому ж, нечего греха таить, как стали вы, родимые, долбить в дверь да в стену,
я испужался, подумал, оборони боже, уж не станичники ли! Ведь тут, кормильцы, их самые засеки и притоны. Живешь в лесу со страхом, все думаешь: что коли, не дай бог, навернутся!
— Наговорная? Слышите, ребята,
я говорил, наговорная. А
то как бы ему одному семерых посечь!
— Ишь как руда точится! — продолжал он, — ну как ее унять? Кабы сабля была не наговорная, можно б унять, а
то теперь… оно, пожалуй, и теперь можно, только
я боюсь. Как стану нашептывать, язык у
меня отымется!