Неточные совпадения
— Коли милость твоя нами не брезгает, просим покорно, садись
на завалину, а мы
тебе, коли соизволишь, медку поднесем; уважь, боярин, выпей
на здоровье!
Вишь
ты, боярин, с тех пор как настала
на Руси опричнина, так наш брат всего боится; житья нету бедному человеку!
—
Ты, боярин, сегодня доброе дело сделал, вызволил нас из рук этих собачьих детей, так мы хотим
тебе за добро добром заплатить.
Ты, видно, давно
на Москве не бывал, боярин. А мы так знаем, что там деется. Послушай нас, боярин. Коли жизнь
тебе не постыла, не вели вешать этих чертей. Отпусти их, и этого беса, Хомяка, отпусти. Не их жаль, а
тебя, боярин. А уж попадутся нам в руки, вот те Христос, сам повешу их. Не миновать им осила, только бы не
ты их к черту отправил, а наш брат!
— Да, боярин, кабы не
ты, то висеть бы мне вместо их! А все-таки послушай мово слова, отпусти их; жалеть не будешь, как приедешь
на Москву. Там, боярин, не то, что прежде, не те времена! Кабы всех их перевешать, я бы не прочь, зачем бы не повесить! А то и без этих довольно их
на Руси останется; а тут еще человек десять ихних ускакало; так если этот дьявол, Хомяк, не воротится
на Москву, они не
на кого другого, а прямо
на тебя покажут!
— Власть твоя посылать этих собак к губному старосте, — сказал незнакомец, — только поверь мне, староста тотчас велит развязать им руки. Лучше бы самому
тебе отпустить их
на все четыре стороны. Впрочем,
на то твоя боярская воля.
— Батюшка боярин, — сказал он, — оно тово, может быть, этот молодец и правду говорит: неравно староста отпустит этих разбойников. А уж коли
ты их, по мягкосердечию твоему, от петли помиловал, за что бог и
тебя, батюшка, не оставит, то дозволь, по крайности, перед отправкой-то,
на всяк случай, влепить им по полсотенке плетей, чтоб вперед-то не душегубствовали, тетка их подкурятина!
— Да что, батюшка, лучше отмыкать рогатки, чем спать в чертовой мельнице. И угораздило же их, окаянных, привести именно в мельницу! Да еще
на Ивана Купала. Тьфу
ты пропасть.
— Ну, добро, старик, только смотри, коли
ты меня морочишь, лучше бы
тебе на свет не родиться. Еще не выдумано, не придумано такой казни, какую я найду
тебе!
— Ах
ты леший! — вскричал князь, — да как это
тебе на ум взбрело? Да если б я только подумал про кого, я б у них у обоих своими руками сердце вырвал!
— Батюшка, князь Афанасий Иванович, как
тебе сказать? Всякие есть травы. Есть колюка-трава, сбирается в Петров пост. Обкуришь ею стрелу, промаху не дашь. Есть тирлич-трава,
на Лысой горе, под Киевом, растет. Кто ее носит
на себе,
на того ввек царского гнева не будет. Есть еще плакун-трава, вырежешь из корня крест да повесишь
на шею, все
тебя будут как огня бояться!
— Есть еще адамова голова, коло болот растет, разрешает роды и подарки приносит. Есть голубец болотный; коли хочешь идти
на медведя, выпей взвару голубца, и никакой медведь
тебя не тронет. Есть ревенка-трава; когда станешь из земли выдергивать, она стонет и ревет, словно человек, а наденешь
на себя, никогда в воде не утонешь.
— Пропадай
ты с своими травами! — сказал гневно Вяземский и устремил мрачный взор свой
на мельника.
— Будешь
ты богат, князь, будешь всех
на Руси богаче!
— Будет
тебе удача в ратном деле, боярин, будет счастье
на службе царской! Только смотри, смотри еще, говори, что видишь?
— Елена Дмитриевна, — сказал боярин, — полно, вправду ли не люб
тебе Вяземский? Подумай хорошенько. Знаю, доселе он был
тебе не по сердцу; да ведь у
тебя, я чаю, никого еще нет
на мысли, а до той поры сердце девичье — воск: стерпится, слюбится?
— А
на что
тебе знать, где эта собака живет?
—
Ты мне брат! — отвечал он, — я тотчас узнал
тебя.
Ты такой же блаженный, как и я. И ума-то у
тебя не боле моего, а то бы
ты сюда не приехал. Я все твое сердце вижу. У
тебя там чисто, чисто, одна голая правда; мы с
тобой оба юродивые! А эти, — продолжал он, указывая
на вооруженную толпу, — эти нам не родня! У!
— Не скажу! — ответил блаженный, как будто рассердившись, — не скажу, пусть другие скажут. Не хочу посылать
тебя на недоброе дело!
— Ну, коли не хочешь наряжаться, боярыня, так не поиграть ли нам в горелки или в камешки? Не хочешь ли рыбку покормить или
на качелях покачаться? Или уж не спеть ли
тебе чего?
— Изволь, боярыня, коли твоя такая воля, спою; только
ты после не пеняй
на меня, если неравно
тебе сгрустнется! Нуте ж, подруженьки, подтягивайте!
— Вот
тебе и песня! — сказала Пашенька. — Что нам теперь делать! Увидит Дружина Андреич заплаканные глазки боярыни,
на нас же осердится: не умеете вы, дескать, глупые, и занять ее!
— Боярыня, — сказал он наконец, и голос его дрожал, — видно,
на то была воля божия… и
ты не так виновата… да,
ты не виновата… не за что прощать
тебя, Елена Дмитриевна, я не кляну
тебя, — нет — видит бог, не кляну — видит бог, я… я по-прежнему люблю
тебя! Слова эти вырвались у князя сами собою.
— А помнишь ли, Никитушка, — продолжал он, обняв князя одною рукой за плеча, — помнишь ли, как
ты ни в какой игре обмана не терпел? Бороться ли с кем начнешь али
на кулачках биться, скорей дашь себя
на землю свалить, чем подножку подставишь или что против уговора сделаешь. Все, бывало, снесешь, а уж лукавства ни себе, ни другим не позволишь!
— Князь, — сказал Морозов, — это моя хозяйка, Елена Дмитриевна! Люби и жалуй ее. Ведь
ты, Никита Романыч, нам, почитай, родной. Твой отец и я, мы были словно братья, так и жена моя
тебе не чужая. Кланяйся, Елена, проси боярина! Кушай, князь, не брезгай нашей хлебом-солью! Чем богаты, тем и рады! Вот романея, вот венгерское, вот мед малиновый, сама хозяйка
на ягодах сытила!
Прежде бывало, коли кто донес
на тебя, тот и очищай сам свою улику; а теперь какая у него ни будь рознь в словах, берут
тебя и пытают по одной язычной молвке!
— Кабы
ты, Никитушка, остался у меня, может, и простыл бы гнев царский, может, мы с высокопреосвященным и уладили б твое дело, а теперь
ты попадешь как смола
на уголья!
— Князь, — сказала она шепотом, — я слышала твой разговор с Дружиной Андреичем,
ты едешь в Слободу… Боже сохрани
тебя, князь,
ты едешь
на смерть!
— Елена Дмитриевна! Видно, так угодно господу, чтобы приял я смерть от царя. Не
на радость вернулся я
на родину, не судил мне господь счастья, не мне
ты досталась, Елена Дмитриевна! Пусть же надо мной воля божия!
— Расступись же подо мной, мать сыра-земля! — простонала она, — не жилица я
на белом свете! Наложу
на себя руки, изведу себя отравой! Не переживу
тебя, Никита Романыч! Я люблю
тебя боле жизни, боле свету божьего, я никого, кроме
тебя, не люблю и любить не буду!
— Это наши качели, боярин, — промолвил один из них, указывая
на виселицы, — видно, они приглянулись
тебе, что
ты с них глаз не сводишь!
— Ну, батюшка, Никита Романыч, — сказал Михеич, обтирая полою кафтана медвежью кровь с князя, — набрался ж я страху! Уж я, батюшка, кричал медведю: гу! гу! чтобы бросил он
тебя да
на меня бы навалился, как этот молодец, дай бог ему здоровья, череп ему раскроил. А ведь все это затеял вон тот голобородый с маслеными глазами, что с крыльца смотрит, тетка его подкурятина! Да куда мы заехали, — прибавил Михеич шепотом, — виданное ли это дело, чтобы среди царского двора медведей с цепей спускали?
— Вяземский не опричник, — заметил царевич. — Он вздыхает, как красная девица.
Ты б, государь-батюшка, велел надеть
на него сарафан да обрить ему бороду, как Федьке Басманову, или приказал бы ему петь с гуслярами. Гусли-то ему, я чай, будут сподручнее сабли!
— Царевич! — вскричал Вяземский, — если бы
тебе было годков пять поболе да не был бы
ты сынок государев, я бы за бесчестие позвал
тебя к Москве
на Троицкую площадь, мы померялись бы с
тобой, и сам бог рассудил бы, кому владеть саблей, кому
на гуслях играть!
— Нет, — сказал, смягчаясь, Иван Васильевич, который за молодечество прощал Вяземскому его выходки, — рано Афоне голову рубить! Пусть еще послужит
на царской службе. Я
тебе, Афоня, лучше сказку скажу, что рассказывал мне прошлою ночью слепой Филька...
— А что, Афоня, — прибавил царь, пристально смотря
на Вяземского, — как покажется
тебе сказка слепого Фильки?
— Афанасий, — продолжал царь, — я этими днями еду молиться в Суздаль, а
ты ступай
на Москву к боярину Дружине Морозову, спроси его о здоровье, скажи, что я-де прислал
тебя снять с него мою опалу… Да возьми, — прибавил он значительно, — возьми с собой, для почету, поболе опричников!
—
На кого
ты просишь, — спросил он, — как было дело? Рассказывай по ряду!
— И вы дали себя перевязать и пересечь, как бабы! Что за оторопь
на вас напала? Руки у вас отсохли аль душа ушла в пяты? Право, смеху достойно! И что это за боярин средь бело дня напал
на опричников? Быть того не может. Пожалуй, и хотели б они извести опричнину, да жжется! И меня, пожалуй, съели б, да зуб неймет! Слушай, коли хочешь, чтоб я взял
тебе веру, назови того боярина, не то повинися во лжи своей. А не назовешь и не повинишься, несдобровать
тебе, детинушка!
— Нападал
ты на него с товарищи?
— Довольно! — сказал строго Иван Васильевич. — Отвечай
на допрос мой. Ведал ли
ты, когда напал
на них, что они мои опричники?
— Так это
ты, Максимушка, охаиваешь суд мой, — сказал Иоанн, посматривая с недоброю улыбкой то
на отца, то
на сына. — Ну, говори, Максимушка, почему суд мой
тебе не по сердцу?
— Не поздно, государь, — сказал Годунов, возвращаясь в палату. — Я велел подождать казнить Серебряного.
На милость образца нет, государь; а мне ведомо, что
ты милостив, что иной раз и присудишь и простишь виноватого. Только уже Серебряный положил голову
на плаху, палач, снём кафтан, засуча рукава, ждет твоего царского веления!
— Подойди и
ты, Максим, я
тебя к руке пожалую. Хлеб-соль ешь, а правду режь! Так и напредки чини. Выдать ему три сорока соболей
на шубу!
— Я сравняю
тебя с начальными людьми. Будет
тебе идти корм и всякий обиход противу начальных людей. Да у
тебя, я вижу, что-то
на языке мотается, говори без зазору, проси чего хочешь! — Государь! не заслужил я твоей великой милости, недостоин одежи богатой, есть постарше меня. Об одном прошу, государь. Пошли меня воевать с Литвой, пошли в Ливонскую землю. Или, государь,
на Рязань пошли, татар колотить!
— Подойди сюда, князь! — сказал Иоанн. — Мои молодцы исторопились было над
тобой. Не прогневайся. У них уж таков обычай, не посмотря в святцы, да бух в колокол! Того не разочтут, что казнить человека всегда успеешь, а слетит голова, не приставишь. Спасибо Борису. Без него отправили б
тебя на тот свет; не у кого было б и про Хомяка спросить. Поведай-ка, за что
ты напал
на него?
Скажу
на весь мир:
ты да Борис, вы одни познали меня.
— Слушай! — произнес он, глядя
на князя, — я помиловал
тебя сегодня за твое правдивое слово и прощения моего назад не возьму. Только знай, что, если будет
на тебе какая новая вина, я взыщу с
тебя и старую.
Ты же тогда, ведая за собою свою неправду, не захоти уходить в Литву или к хану, как иные чинят, а дай мне теперь же клятву, что, где бы
ты ни был,
ты везде будешь ожидать наказания, какое захочу положить
на тебя.
— Государь! — сказал Серебряный, — жизнь моя в руке твоей. Хорониться от
тебя не в моем обычае. Обещаю
тебе, если будет
на мне какая вина, ожидать твоего суда и от воли твоей не уходить!
Молится царь и кладет земные поклоны. Смотрят
на него звезды в окно косящатое, смотрят светлые, притуманившись, — притуманившись, будто думая: «Ах
ты гой еси, царь Иван Васильевич!
Ты затеял дело не в добрый час,
ты затеял, нас не спрошаючи: не расти двум колосьям в уровень, не сравнять крутых гор со пригорками, не бывать
на земле безбоярщине!»
— Да что,
ты с ума спятил али дурь
на себя напустил? И подлинно дурь напустил! Что
ты сегодня за обедом наделал? Как у
тебя язык повернулся царю перечить? Знаешь ли, кто он и кто
ты?