Неточные совпадения
— Оставим этот разговор, — сказал Райский, — а то опять оба
на стену полезем, чуть не до драки. Я не понимаю твоих карт, и
ты вправе назвать меня невеждой. Не суйся же и
ты судить и рядить о красоте. Всякий по-своему наслаждается и картиной, и статуей, и живой красотой женщины: твой Иван Петрович так, я иначе, а
ты никак, — ну, и при
тебе!
— Вот
тебе раз! — сказал он и поглядел около себя. — Да вот! — Он указал
на полицейского чиновника, который упорно глядел в одну сторону.
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с
тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели
ты считал делом твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а скажу
тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу
на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
—
Ты на их лицах мельком прочтешь какую-нибудь заботу, или тоску, или радость, или мысль, признак воли: ну, словом, — движение, жизнь. Немного нужно, чтоб подобрать ключ и сказать, что тут семья и дети, значит, было прошлое, а там глядит страсть или живой след симпатии, — значит, есть настоящее, а здесь
на молодом лице играют надежды, просятся наружу желания и пророчат беспокойное будущее…
— Ну, везде что-то живое, подвижное, требующее жизни и отзывающееся
на нее… А там ничего этого нет, ничего, хоть шаром покати! Даже нет апатии, скуки, чтоб можно было сказать: была жизнь и убита — ничего! Сияет и блестит, ничего не просит и ничего не отдает! И я ничего не знаю! А
ты удивляешься, что я бьюсь?
Он так обворожил старух, являясь то робким, покорным мудрой старости, то живым, веселым собеседником, что они скоро перешли
на ты и стали звать его mon neveu, [племянником (фр.).] а он стал звать Софью Николаевну кузиной и приобрел степень короткости и некоторые права в доме, каких постороннему не приобрести во сто лет.
Он так и говорит со стены: «Держи себя достойно», — чего: человека, женщины, что ли? нет, — «достойно рода, фамилии», и если, Боже сохрани, явится человек с вчерашним именем, с добытым собственной головой и руками значением — «не возводи
на него глаз, помни,
ты носишь имя Пахотиных!..» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии…
«Нет, нет, не этот! — думал он, глядя
на портрет, — это тоже предок, не успевший еще полинять; не ему, а принципу своему покорна
ты…»
— Ну, что
ты сделал? — спросил Райский Аянова, когда они вышли
на улицу.
— Кому
ты это говоришь! — перебил Райский. — Как будто я не знаю! А я только и во сне, и наяву вижу, как бы обжечься. И если б когда-нибудь обжегся неизлечимою страстью, тогда бы и женился
на той… Да нет: страсти — или излечиваются, или, если неизлечимы, кончаются не свадьбой. Нет для меня мирной пристани: или горение, или — сон и скука!
—
Ты не смейся и не шути: в роман все уходит — это не то, что драма или комедия — это как океан: берегов нет, или не видать; не тесно, все уместится там. И знаешь, кто навел меня
на мысль о романе: наша общая знакомая, помнишь Анну Петровну?
— Как прощай: а портрет Софьи!..
На днях начну. Я забросил академию и не видался ни с кем. Завтра пойду к Кирилову:
ты его знаешь?
— Садись
на свое место,
ты пустой малый!
— Пустяки молоть мастер, — сказал ему директор, — а
на экзамене не мог рассказать системы рек! Вот я
тебя высеку, погоди! Ничем не хочет серьезно заняться: пустой мальчишка! — И дернул его за ухо.
— Артист — это такой человек, который или денег у
тебя займет, или наврет такой чепухи, что
на неделю тумана наведет…
— Я не очень стар и видел свет, — возразил дядя, —
ты слыхал, что звонят, да не знаешь,
на какой колокольне.
Но вот беда, я не вижу, чтоб у
тебя было что-нибудь серьезное
на уме: удишь с мальчишками рыбу, вон болото нарисовал, пьяного мужика у кабака…
— Поди-ка сюда, Егор Прохорыч,
ты куда это вчера пропадал целый день? — или: — Семен Васильич,
ты, кажется, вчера изволил трубочку покуривать
на сеновале? Смотри у меня!
На тебе ключи,
на вот счеты, изволь командовать, требуй отчета от старухи: куда все растранжирила, отчего избы развалились!..
— Вот внук мой, Борис Павлыч! — сказала она старосте. — Что, убирают ли сено, пока горячо
на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут. Вот барин, настоящий барин приехал, внук мой! — говорила она мужикам. —
Ты видал ли его, Гараська? Смотри же, какой он! А это твой, что ли, теленок во ржи, Илюшка? — спрашивала при этом, потом мимоходом заглянула
на пруд.
— А
ты послушай: ведь это все твое; я твой староста… — говорила она. Но он зевал, смотрел, какие это птицы прячутся в рожь, как летают стрекозы, срывал васильки и пристально разглядывал мужиков, еще пристальнее слушал деревенскую тишину, смотрел
на синее небо, каким оно далеким кажется здесь.
Вот постой, Тит Никоныч придет, а
ты притаись, да и срисуй его, а завтра тихонько пошлем к нему в кабинет
на стену приклеить!
— Верочкины и Марфенькины счеты особо: вот смотри, — говорила она, — не думай, что
на них хоть копейка твоя пошла.
Ты послушай…
— Все равно: ведь
ты учишься там. Чему? У опекуна учился, в гимназии учился: рисуешь, играешь
на клавикордах — что еще? А студенты выучат
тебя только трубку курить, да, пожалуй, — Боже сохрани — вино пить.
Ты бы в военную службу поступил, в гвардию.
— Средств нет! Да я
тебе одной провизии
на весь полк пришлю!.. Что
ты… средств нет! А дядюшка куда доходы девает?
— В приказные! Писать, согнувшись, купаться в чернилах, бегать в палату: кто потом за
тебя пойдет? Нет, нет, приезжай офицером да женись
на богатой!
— Граф Милари, ma chère amie, — сказал он, — grand musicien et le plus aimable garçon du monde. [моя милая… превосходный музыкант и любезнейший молодой человек (фр.).] Две недели здесь:
ты видела его
на бале у княгини? Извини, душа моя, я был у графа: он не пустил в театр.
— Я думала,
ты утешишь меня. Мне так было скучно одной и страшно… — Она вздрогнула и оглянулась около себя. — Книги твои все прочла, вон они,
на стуле, — прибавила она. — Когда будешь пересматривать, увидишь там мои заметки карандашом; я подчеркивала все места, где находила сходство… как
ты и я… любили… Ох, устала, не могу говорить… — Она остановилась, смочила языком горячие губы. — Дай мне пить, вон там,
на столе!
—
Тебе скучно здесь, — заговорила она слабо, — прости, что я призвала
тебя… Как мне хорошо теперь, если б
ты знал! — в мечтательном забытьи говорила она, закрыв глаза и перебирая рукой его волосы. Потом обняла его, поглядела ему в глаза, стараясь улыбнуться. Он молча и нежно отвечал
на ее ласки, глотая навернувшиеся слезы.
— О чем
ты думаешь? — раздался слабый голос у него над ухом. — Дай еще пить… Да не гляди
на меня, — продолжала она, напившись, — я стала ни
на что не похожа! Дай мне гребенку и чепчик, я надену. А то
ты… разлюбишь меня, что я такая… гадкая!..
— Бедная Наташа! — со вздохом отнесся он, наконец, к ее памяти, глядя
на эскиз. —
Ты и живая была так же бледно окрашена в цвета жизни, как и
на полотне моей кистью, и
на бумаге пером! Надо переделать и то, и другое! — заключил он.
— Как, Софья Николаевна? Может ли быть? — говорил Аянов, глядя во все широкие глаза
на портрет. — Ведь у
тебя был другой; тот, кажется, лучше: где он?
— Все тот же! — заметил он, — я только переделал. Как
ты не видишь, — напустился он
на Аянова, — что тот был без жизни, без огня, сонный, вялый, а этот!..
— Ах
ты, жадный! — говорила девушка, замахиваясь
на большого петуха, — никому не даешь — кому ни брошу, везде схватит!
Всё придумываем, как
тебя устроить, чем кормить, как укладывать спать,
на чем
тебе ездить.
— Дай же взглянуть
на тебя.
— Спасибо за комплимент, внучек: давно я не слыхала — какая тут красота! Вон
на кого полюбуйся —
на сестер! Скажу
тебе на ухо, — шепотом прибавила она, — таких ни в городе, ни близко от него нет. Особенно другая… разве Настенька Мамыкина поспорит: помнишь, я писала, дочь откупщика?
— Да как это
ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом
на большую дорогу, не увидит ли
тебя? А Савелья в город — узнать. А
ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно
на станции! Что прежде готово, то и подавайте.
— Не я, а
ты! Не
ты ли мне доверенность прислал
на покупку?
— Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние года дохода было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей — вот смотри… — Она хотела щелкнуть
на счетах. — Ведь
ты получал деньги? Последний раз
тебе послано было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями:
ты тогда писал, чтобы не посылать. Я и клала в приказ: там у
тебя…
— Да, — сказала потом вполголоса, — не тем будь помянута покойница, а она виновата! Она
тебя держала при себе, шептала что-то, играла
на клавесине да над книжками плакала. Вот что и вышло: петь да рисовать!
— Сколько я
тебе лет твержу! От матери осталось: куда оно денется?
На вот, постой, я
тебе реестры покажу…
— Что кончено? — вдруг спросила бабушка. —
Ты приняла? Кто
тебе позволил? Коли у самой стыда нет, так бабушка не допустит
на чужой счет жить. Извольте, Борис Павлович, принять книги, счеты, реестры и все крепости
на имение. Я вам не приказчица досталась.
— Зачем уезжать: я думала, что
ты совсем приехал. Будет
тебе мыкаться! Женись и живи. А то хорошо устройство: отдать тысяч
на тридцать всякого добра!
— Вот — и слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как
ты жил, что делал, скажи
на милость! Кто
ты на сем свете есть? Все люди как люди. А
ты — кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не люблю!
—
Ты послушай только: она
тебе наговорит! — приговаривала бабушка, вслушавшись и убирая счеты. — Точно дитя: что
на уме, то и
на языке!
— А есть у
тебя кто-нибудь
на примете, — продолжал Райский, — жених какой-нибудь!..
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу не забывают… А Уленька правду говорит:
ты очень возмужал,
тебя узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что
ты уставила
на него глаза и ничего не скажешь?
— Ах, нет, Борис: больно! — сказал Леонтий, — иначе бы я не помнил, а то помню, и за что. Один раз я нечаянно
на твоем рисунке
на обороте сделал выписку откуда-то — для
тебя же:
ты взбесился! А в другой раз… ошибкой съел что-то у
тебя…
— Нет,
ты у меня «умный, добрый и высокой нравственности», — сказала она, с своим застывшим смехом в лице, и похлопала мужа по лбу, потом поправила ему галстук, выправила воротнички рубашки и опять поглядела лукаво
на Райского.