Неточные совпадения
— Батюшка боярин, — сказал он, — оно тово, может быть, этот молодец
и правду
говорит: неравно староста отпустит этих разбойников. А уж коли ты их, по мягкосердечию твоему, от петли помиловал, за что бог
и тебя, батюшка,
не оставит, то дозволь, по крайности, перед отправкой-то, на всяк случай, влепить им по полсотенке плетей, чтоб вперед-то
не душегубствовали, тетка их подкурятина!
— Вишь, боярин, — сказал незнакомец, равняясь с князем, — ведь
говорил я тебе, что вчетвером веселее ехать, чем сам-друг! Теперь дай себя только до мельницы проводить, а там простимся. В мельнице найдешь ночлег
и корм лошадям. Дотудова будет версты две,
не боле, а там скоро
и Москва!
— Батюшка,
не кричи, бога ради
не кричи, всё испортишь! Я тебе
говорил уже, дело боится шуму, а проезжих прогнать я
не властен. Да они же нам
и не мешают; они спят теперь, коли ты, родимый,
не разбудил их!
Виновата ли была Елена Дмитриевна, что образ этого витязя преследовал ее везде,
и дома,
и в церкви,
и днем,
и ночью,
и с упреком
говорил ей: «Елена! Ты
не сдержала своего слова, ты
не дождалась моего возврата, ты обманула меня!..»
—
Говоришь, а сама
не знаешь! — перебила ее другая девушка. — Какие под Москвой русалки! Здесь их нет
и заводу. Вот на Украине, там другое дело, там русалок гибель. Сказывают,
не одного доброго молодца с ума свели. Стоит только раз увидеть русалку, так до смерти все по ней тосковать будешь; коли женатый — бросишь жену
и детей, коли холостой — забудешь свою ладушку!
Долго
говорил он с нами; корил нас в небывалых изменах, высчитывал нам наши вины, которых мы
не ведали за собою,
и наконец сказал, что я-де только по упросу богомольцев моих, епископов, беру паки мои государства, но
и то на уговоре.
— Пожалейте, государи, нас, —
говорили они на все голоса, — вам господь дал
и вотчины,
и всякое достояние, а нам указал питаться вашею подачей, так
не оставьте нас, скудных людей, государи!
Но они утешались пословицей, что наклад с барышом угол об угол живут,
и не переставали ездить в Слободу,
говоря: «Бог милостив, авось доедем».
Они с ним
говорили как с равным
и не оказывали ему особенной почтительности; но когда он подходил к какому-нибудь кружку, то кружок раздвигался, а сидевшие на лавках вставали
и уступали ему место.
Вот встал Иван Васильевич, да
и говорит: «Подайте мне мой лук,
и я
не хуже татарина попаду!» А татарин-то обрадовался: «Попади, бачка-царь! —
говорит, — моя пошла тысяча лошадей табун, а твоя что пошла?» — то есть, по-нашему, во что ставишь заклад свой?
— Надёжа-государь! — отвечал стремянный с твердостию, — видит бог, я
говорю правду. А казнить меня твоя воля;
не боюся я смерти, боюся кривды,
и в том шлюсь на целую рать твою!
Все глаза обратились на Серебряного. Царь сдвинул безволосые брови
и пристально в него вглядывался, но
не говорил ни слова. Никита Романович стоял неподвижно, спокойный, но бледный.
— Я сравняю тебя с начальными людьми. Будет тебе идти корм
и всякий обиход противу начальных людей. Да у тебя, я вижу, что-то на языке мотается,
говори без зазору, проси чего хочешь! — Государь!
не заслужил я твоей великой милости, недостоин одежи богатой, есть постарше меня. Об одном прошу, государь. Пошли меня воевать с Литвой, пошли в Ливонскую землю. Или, государь, на Рязань пошли, татар колотить!
Стара была его мамка. Взял ее в Верьх еще блаженной памяти великий князь Василий Иоаннович; служила она еще Елене Глинской. Иоанн родился у нее на руках; у нее же на руках благословил его умирающий отец.
Говорили про Онуфревну, что многое ей известно, о чем никто
и не подозревает. В малолетство царя Глинские боялись ее; Шуйские
и Бельские старались всячески угождать ей.
— Ну, что, батюшка? — сказала Онуфревна, смягчая свой голос, — что с тобой сталось? Захворал, что ли? Так
и есть, захворал! Напугала же я тебя! Да нужды нет, утешься, батюшка, хоть
и велики грехи твои, а благость-то божия еще больше! Только покайся, да вперед
не греши. Вот
и я молюсь, молюсь о тебе
и денно
и нощно, а теперь
и того боле стану молиться. Что тут
говорить? Уж лучше сама в рай
не попаду, да тебя отмолю!
Старуха вышла, шаркая ногами
и стуча клюкой. Иоанн был бледен. Малюта
не говорил ни слова. Молчание продолжалось довольно долго.
На одном из поворотов проселка примкнули к ним двадцать вооруженных опричников,
и все вместе продолжали скакать,
не говоря ни слова.
— Великий государь наш, — сказал он, — часто жалеет
и плачет о своих злодеях
и часто молится за их души. А что он созвал нас на молитву ночью, тому дивиться нечего. Сам Василий Великий во втором послании к Григорию Назианзину
говорит: что другим утро, то трудящимся в благочестии полунощь. Среди ночной тишины, когда ни очи, ни уши
не допускают в сердце вредительного, пристойно уму человеческому пребывать с богом!
— Так, Борис Федорыч, когда ты
говоришь, оно выходит гладко, а на деле
не то. Опричники губят
и насилуют земщину хуже татар. Нет на них никакого суда. Вся земля от них гибнет! Ты бы сказал царю. Он бы тебе поверил!
— Нечего делать, — сказал Перстень, — видно,
не доспел ему час, а жаль, право! Ну, так
и быть, даст бог, в другой раз
не свернется! А теперь дозволь, государь, я тебя с ребятами до дороги провожу. Совестно мне, государь!
Не приходилось бы мне, худому человеку,
и говорить с твоею милостью, да что ж делать, без меня тебе отселе
не выбраться!
Но Морозов
не услышал зловещего звона. Другие мысли занимали его. Внутреннее чувство
говорило Морозову, что ночной его оскорбитель пирует с ним за одним столом,
и боярин придумал наконец средство его открыть. Средство это, по мнению его, было надежно.
—
И слухом
не слыхал,
и видом
не видал, родимые! — сказал он, —
и не знаю, про какого коня, про какую боярыню
говорите!
— Тише, Галка, полно те фыркать, —
говорил он, трепля лошадь по крутой шее, — вишь, какая неугомонная, ничего расслушать
не даст. Фу ты пропасть, никак
и места
не спознаю! Все липа да орешник, а когда в ту пору ночью ехали, кажись, смолою попахивало!
— Что ж, батюшка, почему
не попытаться горю пособить. Плохо дело, что
и говорить, да ведь ухватом из поломя горшки вымаются, а бывает инольды,
и зернышко из-под жернова цело выскочит; всяко бывает, какое кому счастье!
— Ну, батюшка Ванюха, я
и сам
не знаю, что делать. Авось ты чего
не пригадаешь ли? Ведь один-то ум хорош, а два лучше! Вот
и мельник ни к кому другому, а к тебе послал: ступай,
говорит, к атаману, он поможет; уж я,
говорит, по приметам вижу, что ему от этого будет всякая удача
и корысть богатая! Ступай,
говорит, к атаману!
— Да, батюшка,
и руки
и ноги,
говорит, отсохнут; а на голове такая,
говорит, пойдет дрянь, что
не приведи господи!
— Мы, батюшка-князь, — продолжал он с насмешливою покорностью, — мы перед твоею милостью малые люди; таких больших бояр, как ты, никогда еще своими руками
не казнили,
не пытывали
и к допросу-то приступить робость берет! Кровь-то, вишь,
говорят,
не одна у нас в жилах течет…
— Типун тебе на язык, дурень этакий, нишкни!
И с нами
не говори. Привыкай молчать;
не то как раз при ком-нибудь языком брякнешь, тогда
и нас
и тебя поминай как звали!
— Ведь добрый парень, — сказал Перстень, глядя ему вслед, — а глуп, хоть кол на голове теши. Пусти его только, разом проврется! Да нечего делать, лучше его нет; он, по крайней мере,
не выдаст; постоит
и за себя
и за нас, коли,
не дай бог, нам круто придется. Ну что, дядя, теперь никто нас
не услышит:
говори, какая у тебя кручина? Эх,
не вовремя она тебя навестила!
— Вишь, атаман, — сказал он, — довольно я людей перегубил на своем веку, что
и говорить! Смолоду полюбилась красная рубашка! Бывало, купец ли заартачится, баба ли запищит, хвачу ножом в бок —
и конец. Даже
и теперь, коли б случилось кого отправить — рука
не дрогнет! Да что тут!
не тебя уверять стать; я чай,
и ты довольно народу на тот свет спровадил;
не в диковинку тебе, так ли?
— Атаман, — сказал он вдруг, — как подумаю об этом, так сердце
и защемит. Вот особливо сегодня, как нарядился нищим, то так живо все припоминаю, как будто вчера было. Да
не только то время, а
не знаю с чего стало мне вдруг памятно
и такое, о чем я давно уж
не думал.
Говорят, оно
не к добру, когда ни с того ни с другого станешь вдруг вспоминать, что уж из памяти вышиб!..
— Слушай, дядя, — сказал он, — кто тебя знает, что с тобою сегодня сталось! Только я тебя неволить
не буду.
Говорят, сердце вещун. Пожалуй, твое сердце
и недаром чует беду. Оставайся, я один пойду в Слободу.
Рыжий песенник щелкнул всеми пальцами по животу балалайки
и, отвернувшись от Перстня, будто
и не с ним
говорил, продолжал тонким голосом...
Старик взглянул на него испытующим взором, насколько позволяли его добродушные глаза,
и,
не говоря ни слова, повел его через обширный двор к низкой, одноглавой церкви.
Он
говорил медленно, с расстановкой,
и часто собирался с мыслями, дабы ничего
не забыть
и ничего
не утаить от духовного отца своего.
Царь велел меня позвать, да
и говорит, что ты-де, Тришка, мне головой за него отвечаешь; достанешь — пожалую тебя,
не достанешь — голову долой.
— Еще, слушай, Трифон, я еду в далекий путь. Может,
не скоро вернусь. Так, коли тебе
не в труд, наведывайся от поры до поры к матери, да
говори ей каждый раз: я-де,
говори, слышал от людей, что сын твой, помощию божией, здоров, а ты-де о нем
не кручинься! А буде матушка спросит: от каких людей слышал?
и ты ей
говори: слышал-де от московских людей, а им-де другие люди сказывали, а какие люди, того
не говори, чтоб
и концов
не нашли, а только бы ведала матушка, что я здравствую.
— Да это она
и есть, сокол ты наш, она-то
и есть, Рязанская-то. Мы на самом кресте живем. Вот прямо пойдет Муромская, а налево Владимирская, а сюда вправо на Рязань! Да
не езди теперь, родимый ты наш,
не езди теперь,
не такая пора; больно стали шалить на дороге. Вот вчера целый обоз с вином ограбили. А теперь еще,
говорят, татары опять проявились. Переночуй у нас, батюшка ты наш, отец ты наш, сокол ты наш, сохрани бог, долго ль до беды!
— Да вишь ты, они с князем-то в дружбе.
И теперь, вишь, в одном курене сидят. Ты про князя
не говори, неравно, атаман услышит, сохрани бог!
— Нет,
не выкупа! — отвечал рыжий песенник. — Князя, вишь, царь обидел, хотел казнить его; так князь-то от царя
и ушел к нам;
говорит: я вас, ребятушки, сам на Слободу поведу; мне,
говорит, ведомо, где казна лежит. Всех,
говорит, опричников перережем, а казною поделимся!
— А вот, братцы, пошли мы с утра по Рязанской дороге, остановили купца, стали обшаривать; а он нам
говорит: «Нечего,
говорит, братцы, взять с меня! Я,
говорит, еду от Рязани, там всю дорогу заложила татарва, ободрали меня дочиста,
не с чем
и до Москвы дотащиться».
—
Говорят про вас, — продолжал Серебряный, — что вы бога забыли, что
не осталось в вас ни души, ни совести. Так покажите ж теперь, что врут люди, что есть у вас
и душа
и совесть. Покажите, что коли пошло на то, чтобы стоять за Русь да за веру, так
и вы постоите
не хуже стрельцов,
не хуже опричников!
— Тише, князь, это я! — произнес Перстень, усмехаясь. — Вот так точно подполз я
и к татарам; все высмотрел, теперь знаю их стан
не хуже своего куреня. Коли дозволишь, князь, я возьму десяток молодцов, пугну табун да переполошу татарву; а ты тем часом, коли рассудишь, ударь на них с двух сторон, да с добрым криком; так будь я татарин, коли мы их половины
не перережем! Это я так
говорю, только для почину; ночное дело мастера боится; а взойдет солнышко, так уж тебе указывать, князь, а нам только слушаться!
— Я
говорил, Никита Романыч, что бог стоит за нас… смотри, как они рассыпались… а у меня уж
и в глазах темнеет… ох,
не хотелось бы умереть теперь!..
—
И подлинно
не жалеешь, — сказал Серебряный,
не в силах более сдержать своего негодования, — коли все то правда, что про тебя
говорят…
— Ну,
не сердись,
не сердись, Никита Романыч! Сядь сюда, пообедай со мной, ведь я
не пес же какой, есть
и хуже меня; да
и не все то правда, что про меня
говорят;
не всякому слуху верь. Я
и сам иногда с досады на себя наклеплю!
Прихожу к царю,
говорю, так
и так,
не вели,
говорю, дорогомиловцам холопа твоего корить, вот уж один меня Федорой назвал.
— Гром божий на них
и на всю опричнину! — сказал Серебряный. — Пусть только царь даст мне
говорить, я при них открыто скажу все, что думаю
и что знаю, но шептать
не стану ему ни про кого, а кольми паче с твоих слов, Федор Алексеич!
Иоанн смотрел на Морозова,
не говоря ни слова. Кто умел читать в царском взоре, тот прочел бы в нем теперь скрытую ненависть
и удовольствие видеть врага своего униженным; но поверхностному наблюдателю выражение Иоанна могло показаться благосклонным.
— Я уже
говорил тебе, государь, что увез боярыню по ее же упросу; а когда я на дороге истек кровью, холопи мои нашли меня в лесу без памяти.
Не было при мне ни коня моего, ни боярыни, перенесли меня на мельницу, к знахарю; он-то
и зашептал кровь. Боле ничего
не знаю.