Неточные совпадения
— А то кто
же? Конечно, я! — весело отвечал старик, видимо любуясь своим племянником, очень походившим на покойного любимого брата адмирала. — Третьего дня встретился с управляющим морским министерством, узнал,
что «Коршун» идет в дальний вояж [Моряки старого времени называли кругосветное путешествие дальним вояжем.],
и попросил… Хоть
и не люблю я за родных просить, а за тебя попросил… Да… Спасибо министру, уважил просьбу.
И ты, конечно, рад, Володя?
—
Что?! Как? Да ты в своем ли уме?! — почти крикнул адмирал, отступая от Володи
и взглядывая на него своими внезапно загоревшимися глазками, как на человека, действительно лишившегося рассудка. — Тебе выпало редкое счастье поплавать смолоду в океанах, сделаться дельным
и бравым офицером
и повидать свет, а ты не рад… Дядя за него хлопотал, а он… Не ожидал я этого, Володя… Не ожидал…
Что же ты хочешь сухопутным моряком быть,
что ли?.. У маменьки под юбкой все сидеть? — презрительно кидал он.
— А я-то, старый дурак, думал,
что у моего племянника в голове кое-что есть,
что он, как следует, молодчина, на своего отца будет похож, а он… скажите, пожалуйста!.. «Совсем даже не рад!»…
Чему ж вы были бы рады-с?
Что же вы молчите-с?.. Извольте объяснить-с, почему вы не рады-с? — горячился
и кричал старик, переходя на «вы»
и уснащая свою речь частицами «с»,
что было признаком его неудовольствия.
— О ком
же и заботиться, как не о своих! Не о себе
же! — усмехнулся он. — А ты, Володя, завтра-то пораньше ко мне забеги… Вместе просмотрим реестрик, какой я составил… Может,
что и пропустил, так ты скажешь… Кстати,
и часы золотые возьмешь… я их приготовил к производству, а приходится раньше отдавать…
Володя стоял минут пять, в стороне от широкой сходни, чтобы не мешать матросам, то
и дело проносящим тяжелые вещи,
и посматривал на кипучую работу, любовался рангоутом
и все более
и более становился доволен,
что идет в море,
и уж мечтал о том, как он сам будет капитаном такого
же красавца-корвета.
И со свойственной молодым людям откровенностью он тотчас
же рассказал своим новым знакомым о том,
что мать его давно умерла,
что отец с тремя сестрами
и теткой живут в деревне, откуда он только
что вернулся, проведя чудных два месяца.
— Ну, так
что же? — раздраженно отвечает дядя-адмирал. — Ну, перевернулся, положим,
и по вине людей, так разве значит,
что и другие суда должны переворачиваться?.. Один человек упал, значит,
и все должны падать… Гибель «Лефорта» — почти беспримерный случай во флоте… Раз в сто лет встречается… да
и то по непростительной оплошности…
Володя ушел весьма довольный,
что назначен в пятую вахту к тому самому веселому
и жизнерадостному мичману, который так понравился с первого
же раза
и ему,
и всем Ашаниным. А главное, он был рад,
что назначен во время авралов состоять при капитане, в которого уже был влюблен.
Помните,
что матрос такой
же человек, как
и мы с вами.
— Не забудьте,
что быть специалистом-моряком еще недостаточно,
и что надо, кроме того, быть
и образованным человеком… Тогда
и самая служба сделается интереснее
и осмысленнее,
и плавания полезными
и поучительными… А ведь все мы, господа, питомцы одного
и того
же морского корпуса, не можем похвалиться общим образованием. Все мы «учились чему-нибудь
и как-нибудь»… Не правда ли?
Что же касается до того, чтобы не тронуть матроса, то, несмотря на одобрение этого распоряжения в принципе многими, особенно, фельдшером
и писарем, большинство нашло,
что, безусловно, исполнить такое приказание решительно невозможно
и что — как-никак, а учить иной раз матроса надо, но, конечно, с опаской, не на глазах у начальства, а в тайности, причем, по выражению боцмана Никифорова, бить следовало не зря, а с «рассудком», чтобы не «оказывало» знаков
и не вышло каких-нибудь кляуз.
Все эти решения постановлено было держать в секрете от матросов; но в тот
же день по всему корвету уже распространилось известие о том,
что боцманам
и унтер-офицерам не велено драться,
и эта новость была встречена общим сочувствием. Особенно радовались молодые матросы, которым больше других могло попадать от унтер-офицеров. Старые, послужившие,
и сами могли постоять за себя.
«Эка врет, — подумал мичман
и мысленно проговорил: — Ну,
что же… торчи здесь на ветру, коли ты не доверяешь».
Но он, как подвахтенный, не счел возможным принять предложение
и, поблагодарив матросов, остался на своем месте, на котором можно было
и посматривать вперед,
и видеть,
что делается на баке,
и в то
же время слушать этого необыкновенно симпатичного Бастрюкова.
С такой
же яростью нападали на маленький «Коршун»
и волны,
и только бешено разбивались о его бока, перекатывались через бак
и иногда, если рулевые плошали, вливались верхушками через подветренный борт. Все их торжество ограничивалось лишь тем,
что они обдавали своими алмазными брызгами вахтенных матросов, стоявших у своих снастей на палубе.
Почтенный Степан Ильич, проплававший более половины своей пятидесятилетней жизни
и видавший немало бурь
и штормов
и уверенный,
что кому суждено потонуть в море, тот потонет, стоял в своем теплом стареньком пальто, окутанный шарфом, с надетой на затылок старенькой фуражкой, которую он называл «штормовой», с таким
же спокойствием, с каким бы сидел в кресле где-нибудь в комнате
и покуривал бы сигару.
Володя так
же страдал теперь, как
и его сожитель по каюте,
и, не находя места, не зная, куда деваться, как избавиться от этих страданий, твердо решил, как только «Коршун» придет в ближайший порт, умолять капитана дозволить ему вернуться в Россию. А если он не отпустит (хотя этот чудный человек должен отпустить), то он убежит с корвета. Будь
что будет!
Да
и не все ли равно? Ведь он бесповоротно решил в первом
же порте остаться,
и ну ее к черту, эту отвратительную службу… Пусть дядя сердится, а он не виноват… Ишь, ведь как мечется во все стороны корвет… О, господи,
что это за ужасная качка…
И неужели можно к ней привыкнуть когда-нибудь…
— А вы уж изволили встать? А я только
что хотел вас побудить… Да как
же, барин, у вас сапоги не чищены…
и платье тоже… Я утром рано заходил, так боялся обеспокоить…
И поп стонет…
Володя в первые минуты был ошеломлен. Эта масса судов всевозможных стран, эти снующие пароходики
и шлюпки, эта кипучая деятельность казались чем-то сказочным для русского юноши…
И это только, так сказать, у порога Лондона.
Что же там, в самом Лондоне?
Этот громадный муравейник людей, производящих колоссальную работу, делал впечатление чего-то сильного, могучего
и в то
же время страшного. Чувствовалось,
что здесь, в этой кипучей деятельности, страшно напрягаются силы в борьбе за существование,
и горе слабому — колесо жизни раздавит его,
и, казалось, никому не будет до этого дела. Торжествуй, крепкий
и сильный,
и погибай, слабый
и несчастный…
Дорога была в высшей степени живописна
и в то
же время,
чем выше, тем более казалась опасной
и возбуждала у непривычных к таким горным подъемам нервное напряжение, особенно когда пришлось ехать узенькой тропинкой, по одной стороне которой шла отвесная гора, а с другой — страшно взглянуть! — глубокая пропасть, откуда долетал глухой шум воды, бежавшей по каменьям.
Предположения на баке о том,
что эти «подлецы арапы», надо полагать,
и змею,
и ящерицу,
и крысу, словом, всякую нечисть жрут, потому
что их голый остров «хлебушки не родит», нисколько не помешали в тот
же вечер усадить вместе с собой ужинать тех из «подлецов», которые были в большем рванье
и не имели корзин с фруктами, а были гребцами на шлюпках или просто забрались на корвет поглазеть.
И надо было видеть, как радушно угощали матросы этих гостей.
Про то самое я
и говорю! — заключил Бастрюков, вполне, по-видимому, убежденный в истинности своей философии
и в действительности того психологического процесса обращения «ожесточенного» человека, который, быть может, он сам
же создал своим художественным чутьем
и светлой верой в то,
что совесть должна заговорить даже
и в самом нехорошем человеке.
К этому надо прибавить,
что воистину затейливые
и неожиданные словечки ругательного характера не имели ни малейшего признака раздражения или гнева, а так лились себе из уст Федотова с той
же непосредственностью, с какой птица поет,
и словно бы для того только, чтобы напомнить
и здесь, под голубым небом тропиков,
что и он
и все корветские находятся на оторванном, плавучем уголке далекой родины.
Нечего
и прибавлять,
что то
же самое происходило
и внизу: в жилой палубе, на кубрике, в машинном отделении, в трюме, — словом, везде, куда только могла проникнуть матросская рука с голиком
и долететь крылатое словечко боцманов
и унтер-офицеров.
Чем-то простым, добрым
и в то
же время мужественно спокойным веяло от всей его фигуры, чувствовалось в выражении лица
и особенно глаз, этих серых, вдумчивых
и ласковых глаз.
Несколько грубоватый
и в то
же время крайне добродушный, напоминающий своей внешностью настоящего куперовского «морского волка», для которого море
и brandy (водка) сделались необходимостью, он сообщил,
что уже пятьдесят раз пересек экватор
и вот теперь, как эти проклятые штили донесут его течением до экватора, он пересечет его в пятьдесят первый раз.
Точно такие
же впечатления переживал
и Володя. Несмотря на то
что он старался не поддаваться скуке
и добросовестно занимался, много читал
и не оставлял занятий с матросами, все-таки находили минуты хандры
и неодолимого желания перелететь в Офицерскую
и быть со своими… Длинный переход с вечно одними
и теми
же впечатлениями, в обществе одних
и тех
же лиц казался ему под конец утомительным.
И ему, как
и всем, хотелось берега, берега.
Замечание Степана Ильича о том,
что в море нельзя точно рассчитывать, оправдалось на другой
же день. Часов в десять утра почти внезапно стих ветер. Весь горизонт справа обложило,
и там нависли тяжелые грозные тучи, изредка прорезываемые молнией. Сделалось вдруг необыкновенно душно в воздухе. Паруса повисли
и шлепались. Глупыши, петрели
и штормовки стремительно неслись в одном
и том
же направлении, противоположном тучам. Это внезапное затишье имело в себе что-то жуткое.
Володя Ашанин, обязанный во время авралов находиться при капитане, стоит тут
же на мостике, страшно бледный, напрасно стараясь скрыть охвативший его страх. Ему стыдно,
что он трусит,
и ему кажется,
что только он один обнаруживает такое позорное малодушие,
и он старается принять равнодушный вид ничего не боящегося моряка, старается улыбнуться, но вместо улыбки на его лице появляется страдальческая гримаса.
Как только
что якорь грохнул в воду, все радостно поздравили друг друга с приходом на рейд после шестидесятидневного плавания. Совершенно позабыв об акулах
и кайманах, некоторые из молодежи тотчас
же стали купаться,
и только на другое утро, когда из Батавии приехали разные поставщики, объяснившие,
что рейд кишит акулами
и кайманами, молодые моряки поняли, какой они подвергались опасности,
и уж более не повторяли своих попыток.
Действительно, малаец, видимо, успокоился, когда доктор последовал его совету
и, конечно, хорошо сделал, потому
что в тот
же вечер слышал рассказ о том, как один неосторожный капитан купеческого корабля на днях лишился кисти руки, схваченной
и отгрызенной кайманом. Этими отвратительными хищниками полна вода, особенно у берегов,
и днем они отдыхают на отмелях.
—
Что не мешает ему быть неприятным… Когда-нибудь да это изменится… Не так ли, Федор Васильевич? Этот контраст между тем,
что там, в нижнем городе,
и здесь, наверху, слишком уж резок
и должен сгладиться… Иначе к
чему же цивилизация? Неужели только затем, чтобы горсть людей теснила миллионы беззащитных по своему невежеству?.. Ведь это несправедливо…
В своей жилистой руке, пропитанной настолько смолой,
что никакое на свете мыло не могло смыть этой черноты, боцман держал развернутый клетчатый носовой платок, впрочем более для вида (нельзя
же: боцман), так Захарыч никогда им не пользовался
и сморкался, несмотря на платок, при помощи двух своих корявых пальцев.
Ашанин, стоявший штурманскую вахту
и бывший тут
же на мостике, у компаса, заметил,
что Василий Федорович несколько взволнован
и беспокойно посматривает на наказанных матросов.
И Ашанин, сам встревоженный, полный горячего сочувствия к своему капитану, понял,
что он должен был испытать в эти минуты: а
что, если в самом деле матросы перепьются,
и придуманное им наказание окажется смешным?
— Будь это с другим капитаном, я, братцы, чарок десять выдул бы, — хвалился Ковшиков потом на баке. — Небось не смотрел бы этому винцу в глаза. А главная причина — не хотел огорчать нашего голубя… Уж очень он добер до нашего брата…
И ведь пришло
же в голову
чем пронять!.. Поди ж ты… Я, братцы, полагал,
что по крайней мере в карцырь посадит на хлеб, на воду да прикажет не берег не пускать, а он
что выдумал?!. Первый раз, братцы, такое наказание вижу!
— Жрут — это верно… А
что ж? тоже божья тварь. Свинья, пожалуй,
и грязнее будет, а мы
же едим!
Скоро шлюпка миновала ряд судов, стоявших близ города,
и ходко шла вперед по довольно пустынному рейду. Ночь была темная. Ашанин испытывал не особенно приятные ощущения. Ему казалось,
что вот-вот на него кинется загребной, здоровенный детина с неприятным подозрительным лицом, обратившим на себя внимание еще на пристани,
и он зорко следил за ним
и в то
же время кидал взгляды вперед: не покажутся ли огоньки «Коршуна», стоявшего почти у выхода в море.
Это, однако
же, не помешало появиться дня через два забавной карикатуре на русских моряков. Они представлялись входящими в магазин готового платья (конечно, адрес магазина
и его владельца были пропечатаны самым крупным шрифтом) оборванными, в помятых шляпах
и выходили оттуда щегольски одетыми с иголочки франтами, в цилиндрах набекрень
и с тросточками в руках. А внизу подпись: «Вот
что значит побывать в знаменитом магазине готового платья Джефри Уильстока
и К°, Монгомерри Стрит, 14».
— Именем вашего дядюшки, открывшего этот островок в 1824 году, когда он на шлюпе «Верном» шел из Ситаи на Сандвичевы острова… Он вам никогда об этом не говорил? Да
и я ничего не знал
и только
что сейчас прочел в английской лоции… Вероятно,
и ваш дядюшка не знает,
что его именем назван островок в английских лоциях… Напишите
же вашему дядюшке об этом
и скажите,
что мы проходили мимо этого островка…
— Отвалил?! Как
же не дали знать,
что катер готов? Это свинство! — воскликнул Володя, мгновенно вспыхивая, как порох. — Это черт знает
что такое!
И как он смел, скотина! Верно, ревизор поехал на катере?
Что же касается до Степана Васильевича, то, вероятно, он… того… чересчур много выпил
и не понимает, какие пакости врет… на Ашанина.
Володя хотел, было, идти жаловаться к старшему офицеру, но тотчас
же оставил эту мысль. К
чему поднимать историю
и жаловаться? Он еще с корпуса имел отвращение к «фискальству»
и всяким жалобам. Нет, он лучше в кают-компании при всех выскажет Первушину всю гнусность его поведения. Этак будет лучше; пусть он знает,
что даром ему пакости не пройдут. Ему теперь нельзя будет прибегать к уловкам
и заметать хвостом свои фокусы.
Володя, с любопытством поглядывавший вокруг на эту оживленную толпу, заметил,
что очень пьяными были только европейцы-матросы, которые буянили
и лезли в драку. Среди
же туземцев он не видал пьяных; были подгулявшие
и вели себя очень тихо
и прилично.
Не сомневаюсь,
что все рады этому так
же, как
и я.
— Не под суд
же отдавать за каждую малость… Матрос, примерно, загулял на берегу
и пропил, скажем, казенную вещь…
Что с ним делать? Взял да
и отодрал как Сидорову козу. А чтобы было как следует по закону, переведут его в штрафованные,
и тогда дери его, сколько вгодно.
—
Что же ты такого понял? — с прежней насмешливостью допрашивал Гайкин, значительно взглядывая на Артамонова
и будто говоря этим взглядом,
что будет потеха.
— За все судись! — категорически
и с апломбом отрезал Копчиков, как видно усвоивший только
что прочитанный приказ так
же мало, как
и оба старика-матроса.
—
И ловок
же ты врать. Недаром из кантонинщины!.. По-твоему выходит,
что я, примерно, на берегу напился,
и меня судить? Или тоже
и отодрать нельзя без закон-положения? Небось ежели тебя да за твое лодырство перевели бы в разряд штрафованных, так форменный командир мог бы по закон-положению каждый день законную плепорцию тебе прописывать… А то туда
же: закон-положение!