Неточные совпадения
Это был дядюшка-адмирал, старший брат покойного Ашанина, верный
друг и пестун, и главная поддержка семьи брата — маленький, низенький, совсем сухонький старичок
с гладко выбритым морщинистым лицом, коротко остриженными усами щетинкой и небольшими, необыкновенно еще живыми и пронзительными глазами, глубоко сидящими в своих впадинах.
Еще не совсем готовый к выходу в море, «Коршун» стоял не на рейде, а в военной гавани, ошвартовленный [Ошвартоваться — привязаться к берегу или
другому судну швартовами — толстыми веревками.], у стенки, у «Купеческих ворот», соединяющих гавань
с малым кронштадтским рейдом.
Это была очень маленькая каютка, прямо против большого машинного люка, чистенькая, вся выкрашенная белой краской,
с двумя койками, одна над
другой, расположенными поперек судна,
с привинченным к полу комодом-шифоньеркой, умывальником, двумя складными табуретками и кенкеткой для свечи, висевшей у борта. Иллюминатор пропускал скудный свет серого октябрьского утра. Пахло сыростью.
Тем временем вахтенный офицер сдавал вахту
другому, вступившему
с 8 часов до полудня.
Вместе
с другими четырьмя гардемаринами, окончившими курс, он удостоился чести исполнять должность «подвахтенного», т. е., быть непосредственным помощником вахтенного офицера и стоять
с ним вахты (дежурства), во время которых он безотлучно должен был находиться наверху — на баке и следить за немедленным исполнением приказаний вахтенного офицера, наблюдать за парусами на фок-мачте, за кливерами [Кливера — косые треугольные паруса, ставящиеся впереди фок-мачты, на носу судна.], за часовыми на носу, смотрящими вперед, за исправностью ночных огней, — одним словом, за всем, что находилось в его районе.
И эта влюбленность дошла у юноши до восторженности, когда дня через три по выходе из Кронштадта однажды утром Ашанин был позван к капитану вместе
с другими офицерами и гардемаринами, кроме стоявших на вахте.
— Пить — пил, ежели на берегу, но только
с рассудком. А на
другой год старший офицер его в старшие марсовые произвел, а когда в командиры вышел, — к себе на судно взял… И до сих пор его не оставил: Кирюшкин на евойной даче сторожем. Вот оно что доброе слово делает… А ты говоришь, никак невозможно! — заключил Бастрюков.
Он первый раз в жизни вступил на чужую землю, и все его поражало и пленяло своей новизной. Вместе
с другими он осматривал город, чистенький и довольно красивый, вечер провел в загородном саду вместе
с несколькими гардемаринами и, вернувшись на корвет, стал писать длиннейшее письмо домой.
Хотя на баке еще сильно «поддавало» [Когда
с носа на судно вкатывается гребень волны.] и нос корвета то стремительно опускался, то вскакивал наверх, тем не менее Ашанин чувствовал себя отлично и окончательно успокоился. Бодрый и веселый, стоял он на вахте и словно бы гордился, что его нисколько не укачивает, как и старого боцмана Федотова и
других матросов, бывших на баке.
И люди стали спускаться
с верхушки мачты, наседая
друг на
друга.
Но нетерпение скорее спастись пересиливало благоразумие… Все теперь столпились на нижних вантах, смертельно бледные,
с лихорадочно сверкающими глазами,
с искаженными лицами, толкая
друг друга. И один из этих несчастных, видимо совсем ослабевший, упал в море.
Плакали и
другие, целовали руки матросам и просили пить. Один дико захохотал. Некоторые лежали без чувств. Юнга, мальчик лет пятнадцати, сидевший около Володи,
с воспаленными глазами умолял его дать еще глоток… один глоток…
Через два дня все почти французы оправились и, одетые в русские матросские костюмы и пальто, выходили на палубу и скоро сделались большими приятелями наших матросов, которые ухитрялись говорить
с французами на каком-то особенном жаргоне и, главное, понимать
друг друга.
Старик-капитан, высокий, худой, горбоносый южанин из Марселя,
с бронзовым, подвижным и энергичным лицом, опушенным заседевшими баками, и эспаньолкой, на
другой же вечер мог рассказать в кают-компании обстоятельства крушения своего трехмачтового барка «L’hirondelle» («Ласточка»).
«Коршун» быстро прошел Английский канал, обыкновенно кишащий судами и замечательно освещенный
с обеих сторон маяками, так что плавать по Английскому каналу ночью совершенно безопасно. Едешь словно по широкому проспекту, освещенному роскошными и яркими огнями маяков. Только что скроются огни одних, как уже открываются то постоянно светящиеся, то перемежающиеся огни
других. Так от маяка до маяка и идет судно, вполне обеспеченное от опасности попасть на отмели, которыми усеяны берега Англии и Франции.
Володя вмешивается в спор вестового
с прачкой, и дело скоро кончается. Прачка забрала узел и пошла к
другой каюте брать белье.
Дорога была в высшей степени живописна и в то же время, чем выше, тем более казалась опасной и возбуждала у непривычных к таким горным подъемам нервное напряжение, особенно когда пришлось ехать узенькой тропинкой, по одной стороне которой шла отвесная гора, а
с другой — страшно взглянуть! — глубокая пропасть, откуда долетал глухой шум воды, бежавшей по каменьям.
Громко раздается утренняя молитва стройного хора ста семидесяти человек
с обнаженными головами. И это молитвенное пение звучит как-то особенно торжественно при блеске и роскоши чудного утра здесь, вдали от родины, на палубе корвета, который кажется совсем крошечной скорлупкой среди беспредельного, раскинувшегося красавца-океана, ласкового теперь, но подчас бешеного и грозного в
других местах.
Так же неудачна была охота и в
другой раз на огромный крюк
с солониной.
«Коршун» приближался к экватору, когда нагнал купеческое судно, оказавшееся английским барком «Петрель». Он шел из Ливерпуля в Калькутту. Целый день «Коршун» шел почти рядом
с «Петрелью», и на
другой день попутчики держались близко
друг от
друга. Направленные бинокли разглядели на английском судне даму.
За недостатком впечатлений извне каждый начинает придираться к
другому, копаться в чужой душе, подмечать слабости и недостатки и, преувеличивая их, относиться несправедливо и
с какой-то мелочной придирчивостью и мнительностью к тем самым людям, которые еще недавно казались такими милыми и хорошими.
Как только что якорь грохнул в воду, все радостно поздравили
друг друга с приходом на рейд после шестидесятидневного плавания. Совершенно позабыв об акулах и кайманах, некоторые из молодежи тотчас же стали купаться, и только на
другое утро, когда из Батавии приехали разные поставщики, объяснившие, что рейд кишит акулами и кайманами, молодые моряки поняли, какой они подвергались опасности, и уж более не повторяли своих попыток.
Компания русских моряков
с «Коршуна» уселась рядом за огромным, роскошно убранным, сверкавшим хрусталем столом, на котором стояли громадные вазы
с вычищенными ананасами, мангустанами и
другими плодами…
Веселые и довольные матросы первой вахты мылись, брились и стригли
друг друга, доставали из своих сундучков завернутый в тряпичку доллар-другой, вынимали новое платье и переодевались в чистые белые матросские рубахи
с откидными воротниками, открывающими загорелые, бронзовые шеи, в белые штаны, опоясывая их ременными поясами,
с которых на ремешках висели матросские ножи, запрятанные в карманы, и обували новые сапоги, сшитые из отпущенного им русского товара.
Некоторые — люди хозяйственные, не пропивавшие жалованья и «заслуги» [«Заслугой» назывались деньги, которые выдавались непьющим матросам на руки за невыпитые ими казенные чарки, и деньги, которые оставались за несъеденное количество масла или какого-нибудь
другого припаса, отпускавшегося по положению.] на берегу, — надевали собственные щегольские рубахи
с передом из голландского полотна, купленные в Копенгагене и Бресте, и, несмотря на жару, повязывали шею шелковыми, тоже собственными, платками, пропуская концы их в медные или бронзовые кольца.
На
другое утро командир благодарил матросов и велел отпустить на берег вторую вахту. И ей он сказал то же напутствие и взял то же обещание.
С рассветом следующего дня предположено было сняться
с якоря.
— Будь это
с другим капитаном, я, братцы, чарок десять выдул бы, — хвалился Ковшиков потом на баке. — Небось не смотрел бы этому винцу в глаза. А главная причина — не хотел огорчать нашего голубя… Уж очень он добер до нашего брата… И ведь пришло же в голову чем пронять!.. Поди ж ты… Я, братцы, полагал, что по крайней мере в карцырь посадит на хлеб, на воду да прикажет не берег не пускать, а он что выдумал?!. Первый раз, братцы, такое наказание вижу!
— И вовсе чудное!..
Другой кто, прямо сказать, приказал бы отполировать линьками спину, как следует, по форме, а наш-то: «Не вгодно ли? Жри, братец ты мой, сколько пожелаешь этой самой водки!» — проговорил
с видом недоумения один пожилой матрос.
Хотя все и обозвали Кошкина «ретроградом», которому место не в русском флоте, а где-нибудь в турецкой или персидской армии, тем не менее он ожесточенно отстаивал занятое им положение «блюстителя закона» и ничего более. Оба спорщика были похожи на расходившихся петухов. Оба уже угостили
друг друга язвительными эпитетами, и спор грозил перейти в ссору, когда черный, как жук, Иволгин,
с маленькими на смешливыми глазами на подвижном нервном лице, проговорил...
Появление Ворсуньки
с миской и
другого вестового
с блюдом пирожков несколько умиротворило спорщиков, и все проголодавшиеся молодые люди
с волчьим аппетитом принялись за щи и пирожки и потом оказали честь и жаркому, и пирожному, и чудным батавским ананасам и мангустанам.
Те собирались очень копотливо и как-то ухитрялись перебегать
с места на место, пока, наконец, внушительная ругань Федотова и
других унтер-офицеров, сопровождаемая довольно угрожающими пантомимами, не побудила китайцев покинуть негостеприимных «варваров» и перебраться на шампуньки и оттуда предлагать свои товары и делать матросам какие-то таинственные знаки, указывая на рот.
— Как вам будет угодно, ваше благородие, а добром ничего не поделаешь
с этими желторожими дьяволами. Извольте сами посмотреть, ваше благородие. Один отъедет, а
другой, шельма, пристанет. Никак их, каналиев, словом не отогнать. Дозвольте припужать их, ваше благородие, — докладывал осипшим от ругани баском Федотов старшему офицеру.
Одной рукой Ашанин правил, а
другой нащупывал в кармане револьвер. Нервы его были напряжены до последней степени, и он не спускал глаз
с первого гребца (загребного), предложившего было править.
В то время, когда капитан Смит проклинал подлецов-пиратов и жаловался на свое правительство, находя, что оно недостаточно круто обращается
с Китаем, к корме «Маргариты» приближались одна за
другой три джонки под парусами, шедшие
с моря.
На
другой день он опять был на «Маргарите» и старик-капитан
с радостью сообщил, что все три джонки арестованы, и люди
с них заключены в тюрьму. Улики были налицо: на джонках нашли часть награбленного груза и вещей
с «Джека» и несколько китайцев были ранены огнестрельным оружием.
Вдруг лицо его выразило ужас. Он увидал двух обезьян — Егорушку и Соньку, которые, видимо, нисколько не проникнутые торжественностью ожидания адмирала,
с самым беззаботным видом играли на палубе, гоняясь
друг за
другом, и дразнили добродушнейшего и несколько неуклюжего водолаза, проделывая
с ним всевозможные обезьяньи каверзы, к общему удовольствию команды.
С водолазом дело обошлось просто: его взяли за шиворот и, к немалому его изумлению, отвели в гардемаринскую каюту и привязали на веревку, а обезьяны решительно не давались, несмотря даже на куски сахара, которые поочередно и Федотов и
другие матросы протягивали и Егорушке и Соньке
с коварным намерением захватить их.
Вместе
с нею капитан сообщил и
другую: адмирал по болезни скоро уезжает в Россию.
Рассказы шведа дышали чем-то фантастичным и вместе
с тем страшным и жестоким о первых временах поисков золота в Калифорнии, где в одну неделю, в один день, люди, случалось, делались богатыми. Но швед, как и масса
других золотоискателей, горько разочаровался. Он не разбогател, хотя и находил золото, он отдавал его за провизию, за обувь и платье, за инструменты, за вино. Наживались главным образом поставщики и торгаши, нахлынувшие вслед за пионерами, а не самые пионеры.
Положим, их требования от него скромнее, их развлечения грубее: помотаться по городу и провести время в каком-нибудь кабачке за стаканом водки, но и это отвлечение от однообразной судовой жизни громадное удовольствие, не говоря уже о том, что даже и беглое мимолетное знакомство
с чужой стороной,
с другими порядками и нравами, конечно, интересует матросов и невольно производит впечатление, действуя развивающим образом.
На
другое утро любезные американцы прислали всем именные билеты на право свободного входа во все клубы, библиотеки, музеи и т.д., а репортеры прислали номера газет, в которых были напечатаны подробные отчеты о корвете
с более или менее правдоподобными сведениями о России и
с перевранными фамилиями офицеров.
Но зато каким ангелом показалась ему две недели спустя мисс Клэр,
с которой он встретился на балу и, представленный ей русским консулом, танцевал
с нею все вальсы согласно обычаю американцев танцевать
с одной и той же дамой все танцы, на которые она приглашена:
с одной все кадрили,
с другой все польки и т.д.
Он решительно обомлел, пораженный ее красотой, и долгое время не находил слов в ответ на бойкие вопросы молодой американки, а после бала сочинял на корвете стихи, на
другой день поехал
с визитом к родителям мисс Клэр и затем зачастил, зачастил…
— Вот по этому-то поводу я и хотел
с вами поговорить — не как капитан, конечно, а как искренний ваш
друг, желающий вам добра… Надеюсь, вы позволите коснуться щекотливой темы и дать вам маленький совет?
После роскошного завтрака,
с обильно лившимся шампанским и, как водится, со спичами, корвет тихо тронулся из залива, и на палубе раздались звуки бального оркестра, расположенного за грот-мачтой. Тотчас же все выбежали наверх, а палуба покрылась парами, которые кружились в вальсе. Володя добросовестно исполнял свой долг и танцевал без устали то
с одной, то
с другой, то
с третьей и, надо признаться, в этот день ни разу даже не вспомнил о мисс Клэр, хотя отец ее, доктор, и был на корвете.
Нечего и прибавлять, что в этот день русские и американцы наговорили
друг другу много самых приятных вещей, и Володя на
другой день, поздно проснувшись, увидел у себя на столике пять женских перчаток и множество ленточек разных цветов, подаренных ему на память, и вспомнил, как он горячо целовался
с почтенным шерифом и двумя репортерами, когда пил вместе
с ними шампанское в честь освобождения негров и в честь полной свободы во всем мире.
А на
другой день, когда корвет уже был далеко от
С.-Франциско, Ашанин первый раз вступил на офицерскую вахту
с 8 до 12 ночи и, гордый новой и ответственной обязанностью, зорко и внимательно посматривал и на горизонт, и на паруса и все представлял себе опасности: то ему казалось, что брам-стеньги гнутся и надо убрать брамсели, то ему мерещились в темноте ночи впереди огоньки встречного судна, то казалось, что на горизонте чернеет шквалистое облачко, — и он нервно и слишком громко командовал: «на марс-фалах стоять!» или «вперед смотреть!», посылал за капитаном и смущался, что напрасно его беспокоил.
И солнце, ослепительно яркое, каждый день приветливо смотрит
с голубой высокой прозрачной выси, по которой стелются белые, как только что павший снег, кудрявые, причудливо узорчатые перистые облачка. Они быстро движутся, нагоняют
друг друга, чтобы удивить наблюдателя прелестью какой-нибудь фантастической фигуры или волшебного пейзажа, и снова разрываются и одиноко несутся дальше.
Володя, давно уже перебравшийся от батюшки Спиридония в гардемаринскую каюту, где теперь было просторно, жил мирно со своими сожителями, но близко ни
с кем из них не сошелся и
друга не имел, которому бы изливал все свои помыслы, надеясь на сочувствие, и потому он писал огромные письма домой, в которых обнажал свою душу.
Этот покойно-уверенный тон, звучащий надеждой, действует на матросов гораздо успокоительнее, чем слова Бастрюкова о башковатости мичмана Лопатина и чем рассказанный факт спасения матроса
с «Кобчика». И вера Бастрюкова в спасение, как бы вытекающая из его любви к людям, невольно передается и
другим; многие, только что думавшие, как и первогодок-матросик, что Артемьев уже потонул, теперь стали повторять слова Бастрюкова.