Сестры
смеялись над ее затеею, но, конечно, согласились. Они очень дружно жили. Да им же и на руку: займется Людмила мальчишкою, им оставит настоящих женихов. И они сделали, как обещали, зазвали Коковкину от обедни.
Передонов смотрел на жующих, и ему казалось, что все
смеются над ним. С чего? над чем? Он с остервенением ел все, что попадалось, ел неряшливо и жадно.
Неточные совпадения
— Наклеила новые обои, да скверно, — рассказывал он. — Не подходит кусок к куску. Вдруг в столовой
над дверью совсем другой узор, вся комната разводами да цветочками, а
над дверью полосками да гвоздиками. И цвет совсем не тот. Мы было не заметили, да Фаластов пришел,
смеется. И все
смеются.
Марта шопотом заговорила с братом. Оба они
смеялись. Передонов подозрительно посматривал на них. Когда при нем
смеялись и он не знал, о чем, он всегда предполагал, что это
над ним
смеются. Вершина забеспокоилась. Уже она хотела окликнуть Марту. Но сам Передонов спросил злым голосом...
Владя побежал, и слышно было, как песок шуршит под его ногами. Вершина осторожно и быстро посмотрела в бок на Передонова сквозь непрерывно испускаемый ею дым. Передонов сидел молча, глядел прямо перед собою затуманенным взором и жевал карамельку. Ему было приятно, что те ушли, — а то, пожалуй, опять бы
засмеялись. Хотя он и узнал наверное, что
смеялись не
над ним, но в нем осталась досада, — так после прикосновения жгучей крапивы долго остается и возрастает боль, хотя уже крапива и далече.
— Да уж ты мне поверь, я тебя не обману. Они тебя уважают. Ведь ты не Павлушка какой-нибудь, чтоб
над тобой
смеяться.
— Они надо мной, может быть, посмеяться хотят, — рассуждал Передонов, — а вот пусть выйдут, потом уж они коли захотят
смеяться, так и я буду
над ними
смеяться.
— Не
смейся, пострел, — сказала Людмила, взяла его за другое ухо и продолжала: — сладкая амброзия, и
над нею гудят пчелы, это — его радость. И еще он пахнет нежною ванилью, и уже это не для пчел, а для того, о ком мечтают, и это — его желание, — цветок и золотое солнце
над ним. И третий его дух, он пахнет нежным, сладким телом, для того, кто любит, и это — его любовь, — бедный цветок и полдневный тяжелый зной. Пчела, солнце, зной, — понимаешь, мой светик?
И ушел, таща неистово мяукавшего кота. Дорогою он думал тоскливо, что везде, всегда, все
над ним только
смеются, никто не хочет ему помочь. Тоска теснила его грудь.
«И с чего взял я, — думал он, сходя под ворота, — с чего взял я, что ее непременно в эту минуту не будет дома? Почему, почему, почему я так наверно это решил?» Он был раздавлен, даже как-то унижен. Ему хотелось
смеяться над собою со злости… Тупая, зверская злоба закипела в нем.
— Как это вы? Я — уважаю вас. Вы — страшно умный, мудрый человек, а она
смеялась над вами. Мне рассказывал Миша, он — знает… Она Крэйтону, англичанину говорила…
Он
смеялся над своим увлечением, грозившим ему, по-видимому, серьезной страстью, упрекал себя в настойчивом преследовании Веры и стыдился, что даже посторонний свидетель, Марк, заметил облака на его лице, нервную раздражительность в словах и движениях, до того очевидную, что мог предсказать ему страсть.