Неточные совпадения
Я был тогда помоложе и ни к каким хозяйственным делам прикосновенным не состоял. Случились
в кармане довольно большие деньги (впрочем, данные взаймы), но я как-то и денег не понимал: все думал, что конца им не будет.
Словом сказать, произошло нечто вроде сновидения. Только одно, по-видимому, я знал твердо: что положено начало свободному труду, и земля, следовательно, должна будет давать вдесятеро. Потому что
в то время даже печатно
в этом роде расчеты делались.
«Надоело» — это
слово очень веское и решительное
в человеческой жизни вообще и
в особенности
в жизни культурного русского человека, изумительная художественная восприимчивость которого требует пищи беспрестанной и разнообразной.
Вот чего не предусмотрели ни Бажанов, ни Советов, а между тем такого рода недоумения встречаются чуть не на каждом шагу. Везде культурный человек видит себя лишним, везде он чувствует себя
в положении того мужа, у которого жена мучилась
в потугах рождения, а он сидел у ее изголовья и покряхтывал. Везде, на всех лицах, во всех ответах он читает и слышит одно
слово: надоел! надоел! надоел!
Подражая этому истинному столпу, и я сижу, запершись
в усадьбе; зажимаю нос и уши, зажмуриваю глаза и твержу: «Не наше дело! не наше дело! не наше дело!» Это —
слова могущественные и отлично разбивают не только сердечную скорбь, но и всякую мысль.
Одним
словом, происходит нечто
в высшей степени странное. Земля, мельница, огород — все, по-видимому, предназначенное самою природой для извлечения дохода — все это оказывается не только лишним, но и прямо убыточным…
В деревне подобные известия всегда производят переполох. Хорошо ли, худо ли живется при известной обстановке, но все-таки как-нибудь да живется. Это «как-нибудь» — великое дело. У меньшей братии оно выражается
словами: живы — и то слава Богу! у культурных людей — сладкой уверенностью, что чаша бедствий выпита уж до дна. И вдруг: нет! имеется наготове и еще целый ушат. Как тут быть: радоваться или опасаться?
И еще говорят, будто они, «яко боги», получили дар читать
в сердцах человеческих и что вследствие сего, ежели прочтут
в чьем сердце обращенное к ним
слово «куроцап», то сейчас же делают соответствующее распоряжение.
В виду этих сомнений я припоминал свое прошлое — и на всех его страницах явственно читал: куроцап! Здесь обращался к настоящему и пробовал читать, что теперь написано
в моем сердце, но и здесь ничего, кроме того же самого
слова, не находил! Как будто все мое миросозерцание относительно этого предмета выразилось
в одном этом
слове, как будто ему суждено было не только заполнить прошлое, но и на мое настоящее и будущее наложить неистребимую печать!
Одним
словом, какая-то неопределенная тоска овладела всем моим существом. Иногда
в уме моем даже мелькала кощунственная мысль: «А ведь без начальства, пожалуй, лучше!» И что всего несноснее: чем усерднее я гнал эту мысль от себя, тем назойливее и образнее она выступала вперед, словно дразнила: лучше! лучше! лучше! Наконец я не выдержал и отправился на село к батюшке
в надежде, что он не оставит меня без утешения.
— Помилуйте! да вы об ком это говорите! — воскликнул батюшка, — наверное, про Савву Оглашенного (был у нас
в древности такой становой, который вполне заслужил это прозвище) вспоминаете? Так это при царе Горохе было, а нынче не так! Нынешнего станового от гвардейца не отличишь — вот как я вам доложу! И мундирчик, и кепё, и бельецо! Одно
слово, во всех статьях драгунский офицер!
— По-моему, доброкачественная! Только вот «свобода»… Небольшое это
слово, а разговору из-за него много бывает. Свобода! гм… что такое свобода?! То-то вот и есть… Не было ли и еще чего
в этом роде?
Явился вопрос об этикете: кому сделать первый шаг к сближению? И у той и у другой стороны права были почти одинаковы. У меня было богатое дворянское прошлое, но зато настоящее было плохо и выражалось единственно
в готовности во всякое время следовать, куда глаза глядят. У «него», напротив, богатое настоящее (всемогущество, сердцеведение и пр.), но зато прошлое резюмировалось
в одном
слове: куроцап! Надо было устроить дело так, чтобы ничьему самолюбию не было нанесено обиды.
По-французски он не говорил, но некоторые русские
слова произносил
в нос и этим вводил
в заблуждение.
Однако, он не только произнес эти
слова совершенно безбоязненно, но как ни
в чем не бывало продолжал свою profession de foi [Исповедание веры (фр.)].
— Почему же «неподлежательно»? — перебил он меня мягко и как бы успокаивая. — По-моему, и «общение»… почему же и к нему не прибегнуть, ежели оно, так сказать… И меньшего брата можно приласкать… Ну а надоел — не прогневайся! Вообще, я могу вас успокоить, что нынче
слов не боятся. Даже сквернословие, доложу вам, — и то не признается вредным, ежели оно выражено
в приличной и почтительной форме. Дело не
в словах, собственно, а
в тайных намерениях и помышлениях, которые
слова за собою скрывают.
— Не
в том дело. Я и сам знаю, что лучше этого толкования желать нельзя! Но… «свобода»! вот
в чем вопрос! Какое основание имел я (не будучи развращен до мозга костей) прибегать к этому
слову, коль скоро есть выражение, вполне его заменяющее, а именно: улучшение быта?
—
В таком случае скажу вам следующее: лучше не поднимать! Ни духа, ни вообще… ничего! Конечно, намерения ваши не были вполне противозаконны, но, знаете ли, само
слово «поднять»… «Поднять» всяко можно… понимаете: поднять! Нет уж пожалуйста! пускай это праздное
слово не омрачает воспоминания о светлых минутах, которые мы провели при первом знакомстве с вами! Выкиньте его из головы!
Поэтому вы можете смело поверить мне на
слово, если я вам скажу: не раздражайте! не раздражайте господ кабатчиков, ибо
в настоящее время на них покоятся все наши упования!
Вот все, что я имел вам сказать для первого знакомства. Кажется, не забыл ничего. Но если бы вы встретили
в моих
словах повод для превратных толкований, то прошу обращаться ко мне за разъяснениями: двери моей квартиры всегда будут открыты для вас. Мне даже приятно будет вас видеть сколь возможно чаще, потому что урядник,
в ожидании разъяснений, может помочь моей прислуге нарубить дров, поносить воды и вообще оказать услугу по домашнему обиходу.
По этому
слову произошло нечто умилительное. Рассыльные,
в числе шести человек, взялись за руки и стройно запели «ура!»; урядники подхватили. Мы (я, батюшка и трое кабатчиков), стоявшие тут
в качестве посторонних зрителей, тоже увлеклись и, взявши друг друга за руки, с пением «ура!» три раза прошлись взад и вперед по селу.
Одним
словом, он вновь успокоил меня. Наши отношения возобновились, и я тем скорее забыл недавние недоразумения, что по части краеугольных камней я,
в сущности, не уступил бы самому правоверному из становых приставов.
В одном только я опять не остерегся — это по вопросу о дворянской обиде.
— Нет, нет! не тому вы смеялись, а совсем другому… Вы думаете, что я наконец проговорился… ну, так что ж! Ну обидели! допустим даже, что я сказал это! Ну и сказал! Ну и теперь повторяю: обидели!.. что ж дальше? Это мое личное мнение — понимаете! мнение, а не поступок — и ничего больше! Надеюсь, что мнения… ненаказуемы… черт побери! Разве я протестую? разве я не доказал всей своей жизнью… Вон незнакомец какой-то ко мне
в кухню влез, а я и то ни
слова не говорю… живи!
Я знаю, что и между нами найдутся личности, которые непрочь еще похорохориться, устроить недоразумение и погарцевать перед застигнутой врасплох толпой
в качестве заправских деятелей; но большинство отлично понимает, что являться
в публику с запасом забытых
слов — именно значит только длить бесплодные недоразумения.
Положим, что эти выцветшие
слова в былое время были полны содержания и освещали жизнь, но какое дело до них современности?
И вот, когда сумма этих унизительных страхов накопится до nec plus ultra [До крайних пределов (лат.)], когда чаша до того переполнится, что новой капле уж поместиться негде, и когда среди невыносимо подлой тоски вдруг голову осветит мысль: «А ведь, собственно говоря, ни Грацианов, ни Колупаев залезать ко мне
в душу ни от кого не уполномочены», — вот тогда-то и является на выручку дикая реакция, то есть сквернословие, мордобитие, плеванье
в лохань, одним
словом — все то, что при спокойном, хоть сколько-нибудь нормальном течении жизни, мирному гражданину даже на мысль не придет.
При этих
словах обыкновенно наступало «забытье» (зри выше), и дальнейшие
слова мужика стушевывались; но когда мысленная деятельность вновь вступала
в свои права, то я видел перед собой такое довольное и добродушное лицо, что невольно говорил себе: «Да, этому парню не бунтовать, а именно только славословить впору!» Недоимки все с него сложены, подушная подать предана забвению… чего еще нужно!
Словом сказать, весь обряд гостеприимства будет выполнен
в точности.
Попробуйте заняться хоть одним из этих вопросов, и вы увидите, что и ваше существо, и Монрепо, и вся природа — все разом переполнится привидениями. Со всех сторон поползут шепоты, таинственные дуновения, мелькания,
словом сказать, вся процедура серьезного исторического, истинно погодинского исследования. И,
в заключение, тень Красовского произнесет: «Мечтать дозволяется».
Еще Владимир Великий сказал: «Веселие Руси пити и ясти», и
в этих немногих
словах до такой степени верно очертил русскую подоплёку, что даже и доныне русский человек ни на чем с таким удовольствием не останавливает свою мысль, как на еде.
Итак, я мечтал. Мечтал и чувствовал, как я умираю, естественно и непостыдно умираю.
В первый раз
в жизни я наслаждался сознанием, что ничто не нарушит моего вольного умирания, что никто не призовет меня к ответу и не напомнит о каких-то обязанностях, что ни одна душа не потребует от меня ни совета, ни помощи, что мне не предстоит никуда спешить, об чем-то беседовать и что-то предпринимать, что ни один орган книгопечатания не обольет меня помоями сквернословия. Одним
словом, что я забыт, совсем забыт.
Одним
словом, я мечтал, мечтал без конца, мечтал обо всем: о прошлом, настоящем и будущем, мечтал смело,
в сладкой уверенности, что никто о моих мечтах не узнает и, следовательно, никто меня не подкузьмит.
Одним
словом, всеми он был любим, для всех желателен. Мужик он был не то чтобы молодой, но
в поре, статный, широкоплечий, лицо имел русское, круглое, румяное, глаза веселые, бороду пушистую, светлорусую. И жена у него была такая же русская; круглолицая, белотелая, полногрудая, румяная, с веселыми, слегка бесстыжими глазами навыкате.
— Да так уж, хлопай!
В накладе не будешь! хорошее
слово услышишь!
Тщетно Сидор Кондратьич из глубины взволнованной души вопиет: «Давно ли Егорка при мне
в прохвостах состоял!» На эти вопли Егорка совершенно резонно ему возражает: «Одни это с вашей стороны, Сидор Кондратьич, нестоящие
слова!»
А ежели не донимают простые подвохи, то пускаются
в ход подвохи сложные, как-то: доносы, нашептывания, раздаются
слова: книжки читает, народ смущает, революции пущает.
— Позвольте вам, господин, доложить: и вас за эти самые
слова похвалить нельзя. Потому я — садовник, и всякий, значит, берет это
в рассуждение. Теперича вы, например, усадьбу свою продавать вздумали… хорошо! Приходит, значит, покупатель и первым делом: садовник! кажи парники! Что я ему покажу? А почему, скажет,
в парниках у тебя ничего не растет? А?
Грацианов думает, что погибнут, а вслед за ним так же думают: Осьмушников, Колупаев, Разуваев. Все они, вместе взятые, не понимают, что значат
слова: государство, общество, религия, но трепетать готовы. И вот они бродят около меня, кивают на меня головами, шепчутся и только что не
в глаза мне говорят: «Уйди!»
«Сочувствователь» — это новое модное
слово, которое стремится заменить «нигилистов» и которое исключительно имеет
в виду людей культуры.
Одним
словом, по-видимому, начали уже подозревать, не замышляю ли я, чего доброго, что-нибудь утаить или
в другое место потихоньку перевезти.
— Нельзя, всем заниматься приходится, наша должность такая. Вот
в «Ведомостях» справедливо пишут: вся наша интеллигенция — фальшь одна, а настоящий-то государственный смысл
в Москве,
в Охотном ряду обретается. Там, дескать, с основания России не чищено, так сколько одной благонадежности накопилось! Разумеется, не буквально так выражаются, своими
словами я пересказываю.
А между тем несомненно, что, говоря свои жестокие
слова, он имел
в виду именно меня.
Куплю гитару и «Самоновейший песенник», и когда Колупаев
в сопровождении подносчиков и иных кабацких чинов придут топить меня, яко «умника», я предъявлю ему вещественные доказательства и возглашу: «Я совсем не „умник“, но такой же курицын сын, как и вы все!» И при этом, пожалуй, такое еще
слово вымолвлю, что они шапки передо мной скинут!
До меня даже такие слухи доходят, будто бы Грацианов ночей из-за меня не спит. Говорят, будто он так выражается: «Кабы у меня
в стану все такие „граждане“ жили, как Колупаев да Разуваев, — я был бы поперек себя толще, а то вот принесла нелегкая эту „заразу“…» И при последних
словах будто бы заводит глаза
в сторону Монрепо…
— Частенько-таки я
в последнее время такие
слова слышу, но, признаюсь, удивляюсь. По-моему, ежели народ оплошал, да еще вы случаев упускать не будете — ведь этак он, чего доброго, и вовсе оплошает. Откуда вы тогда барыши-то свои выбирать надеетесь?
Словом сказать, ни
в столице, ни за границей — нигде жить охоты нет. Купить бы где-нибудь
в Проплёванском уезде, на берегу реки Гнилушки, две-три десятинки — именно так, ни больше, ни меньше, — да ведь, пожалуй,
в поисках за этим эльдорадо все лето пройдет…
Словом сказать, так мне вдруг захотелось тут умереть, что сейчас же я поскакал
в Москву и
в два дня кончил.
Первой мыслью по прочтении этого письма было: так вот они, две десятины, об которых мне целый месяц твердят! Затем через час я уже был у Разуваева, и мы
в два
слова кончили. Finis Монрепо!
Да,
слово «столп» не пустой звук, но одна из тех живых и несомненных конкретностей, временное исчезновение которых производит заметную пустоту
в кодексе благоустройства и благочиния.
Их миросозерцание — мое миросозерцание; условности, которые связывают их, суть те же, которые связывают и меня;
словом сказать, словари эти, несомненно, сочинены самим мной еще
в ту эпоху, когда я как сыр
в масле катался.
Нельзя даже поручиться, что ты не думаешь, что это
слово бунтовское, заключающее
в себе «филантропию»…