Неточные совпадения
Тем
не менее я убежден, что ежели мы
будем сидеть смирно, то никакие смыслы нас
не коснутся. Сядем по уголкам, закроем лица платками — авось
не узнают.
У тех, скажут, человеческие лица
были, а это какие-то истуканы сидят… Вот
было бы хорошо, кабы
не узнали! Обманули… ха-ха!
И в счастии и в несчастии мы всегда предваряем события. Да и воображение
у нас какое-то испорченное: всегда провидит беду, а
не благополучие. Еще и
не пахло крестьянской волей, а мы уж кричали: эмансипация! Еще все по горло сыты
были, а мы уж на всех перекрестках голосили: голод! голод! Ну, и докричались. И эмансипация и голод действительно пришли. Что ж, легче, что ли, от этого вам, милая тетенька, стало?
Не я один, но и граф Твэрдоонто это заметил."Когда я
был у кормила, — говорил он мне, — то покуда
не издавал циркуляров об голоде — все по горло
были сыты; но однажды нелегкая дернула меня сделать зависящее по сему предмету распоряжение — изо всех углов так и полезло!
У самого последнего мужика в брюхе пусто стало!"
Встанете утром, помолитесь и думаете: а ведь и я когда-то"бреднями"занималась! Потом позавтракаете, и опять: ведь и я когда-то… Потом погуляете по парку, распорядитесь по хозяйству и всем домочадцам пожалуетесь: ведь и я… Потом обед, а с ним и опять та же неотвязная дума. После обеда бежите к батюшке, и вся в слезах: батюшка! отец Андрон! ведь когда-то… Наконец, на сон грядущий, призываете урядника и уже прямо высказываетесь: главное, голубчик, чтоб бредней
у нас
не было!
На второй день, с утра — крестины
у дворника. Вы — кума, швейцар Федор — кум. Я — принес двугривенный на зубок. Подают пирог с сигом — это
у дворника-то! Подумайте, тетенька, как в самое короткое время уровень народного благосостояния поднялся! С крестин поднимаемся домой — рано! Да
не хотите ли, тетенька, в Павловск, в Озерки, в Рамбов? сделайте милость,
не стесняйтесь! Явимся на музыку, захотим — сядем,
не захотим —
будем под ручку гулять. А погулявши, воротимся домой — баиньки!
Вы скажете, может
быть, что это с его стороны своего рода"бредни", — так что ж такое, что бредни! Это бредни здоровые, которые необходимо поощрять: пускай бредит Корела! Без таких бредней земная наша юдоль
была бы тюрьмою, а земное наше странствие… спросите
у вашего доброго деревенского старосты, чем
было бы наше земное странствие, если б нас
не поддерживала надежда на сложение недоимок?
"Да мы всей душой!","да для нас же лучше!","да
у нас тогда отбоя от покупателев
не будет!" — только и слышалось со всех сторон.
Такова программа всякого современного деятеля, который об общей пользе радеет.
Не бредить,
не заблуждаться, а ходить по лавкам и… внушать доверие. Ибо ежели мы
не будем ходить по лавкам, то
у нас, пожалуй, на вечные времена цена пары рябчиков установится в рубль двадцать копеек. Подумайте об этом, тетенька!
Словом сказать, еще немного — и эти люди рисковали сделаться беллетристами. Но в то же время
у них
было одно очень ценное достоинство: всякому с первого же их слова
было понятно, что они лгут. Слушая дореформенного лжеца, можно
было рисковать, что
у него отсохнет язык, а
у слушателей уши, но никому
не приходило в голову основывать на его повествованиях какие-нибудь расчеты или что-нибудь серьезное предпринять.
"Расплюев! — говорю я ему, — да вы вспомните, что
у вас на лице нет ни одного места, на котором бы следов человеческой пятерни
не осталось!"А он в ответ:"Это, говорит, прежде
было, а с тех пор я исправился!"И что же! представьте себе, я же должен
был от него во все лопатки удирать, потому что ведь он малый серьезный: того гляди, и в участок пригласит!
Проехала печальная процессия, и улица вновь приняла свой обычный вид. Тротуары ослизли, на улице — лужи светятся. Однако ж люди ходят взад и вперед — стало
быть, нужно. Некоторые даже перед окном фруктового магазина останавливаются, постоят-постоят и пойдут дальше. А
у иных книжки под мышкой — те как будто робеют. А вот я сижу дома и
не робею. Сижу и только об одном думаю: сегодня за обедом кислые щи подадут…
Одно только горе
у нее: до сих пор ни одного жида
не успела к себе залучить. Но грек уже
есть. Такой грек, который, по словам Федосьюшки, торгует орехами, да всё грецкими. И ей, старушке, по фунту и по два дарит.
— И насчет доходу
не сумлевайся, — сказала она, — это
у тетеньки оно доходу
не дает, а
у нас —
будет давать.
Я и
у Домнушки занимать
не буду (воображаю, какой она процент возьмет!), а просто разыграю в вашу пользу лотерею.
Однако ж впоследствии я узнал, что он так,
не заплативши, и уехал в Чебоксары. И ложку с собой увез, хотя рукоятка
у нее
была порыжелая, а в углублении самой ложки присохли неотмываемые следы яичных желтков. Вероятно, в Чебоксарах попу в храмовые праздники эту ложку
будут подавать!
Вот от этой-то голодухи и земцы из своих нор в Петербург наползают.
Был у нас когда-то мужик, так на этом мужике нынче Колупаев с Разуваемым поехали;
была ссуда,
были облигации, а куда они подевались, и ума
не приложишь; наконец, осталась земля, а ее
не угрызешь. О, горе нам, рожденным в свет!
Есть у меня и другие доводы, ратующие за Сквозника-Дмухановского против Дракина, но покуда о них умолчу. Однако ж все-таки напоминаю вам: отнюдь я в Сквозника-Дмухановского
не влюблен, а только утверждаю, что все в этом мире относительно и всякая минута свою собственную злобу имеет. И еще утверждаю, что если в жизни регулирующим началом является пословица:"Как ни кинь, все
будет клин", то и между клиньями все-таки следует отдавать преимущество такому, который попритупился.
И ведь нельзя сказать, чтоб
у них
было мало сочувствователей; нельзя даже сказать, чтоб эти сочувствователи
были оплошники или ротозеи; и все-таки дело как бы фаталистически принимало такой оборот, что им никогда
не удавалось настолько оградить"хорошее слово", чтобы в сердцевину его, в самое короткое время,
не заползли козни мудрецов.
Все это время я
был необыкновенно расстроен. Легкомысленные приятели до того надоели своими жалобами, что просто хоть дома
не сказывайся… Положим, что время
у нас стоит чересчур уж серьезное; но ежели это так, то, по мнению моему, надобно и относиться к нему с такою же серьезностью, а
не напрашиваться на недоразумения. А главное, я-то тут при чем?.. Впрочем, судите сами.
И точно:
у мирового судьи судоговорение уж
было, и тот моего друга, ввиду единогласных свидетельских показаний, на шесть дней под арест приговорил. А приятель, вместо того, чтоб скромненько свои шесть дней высидеть, взял да нагрубил. И об этом уже сообщено прокурору, а прокурор, милая тетенька,
будет настаивать, чтоб его на каторгу сослали. А
у него жена, дети. И все оттого, что в трактир,
не имея"правильных чувств", пошел!
Как бы то ни
было, но ужасно меня эти"штуки"огорчили. Только что начал
было на веселый лад мысли настраивать — глядь, ан тут целый ряд"штук". Хотел
было крикнуть: да сидите вы дома! но потом сообразил: как же, однако, все дома сидеть?
У иного дела
есть, а иному и погулять хочется… Так и
не сказал ничего. Пускай каждый рискует, коли охота
есть, и пускай за это узнает, в чем"штука"состоит!
У Удава
было три сына. Один сын пропал, другой — попался, третий — остался цел и выражается о братьях: так им, подлецам, и надо! Удав предполагал, что под старость
у него
будут три утешения, а на поверку вышло одно. Да и относительно этого последнего утешения он начинает задумываться, подлинно ли оно утешение, а
не египетская казнь.
Словом сказать, произошла семейная сцена, длившаяся
не более двух-трех минут, но, несмотря на свою внешнюю загадочность, до такой степени ясная для всех присутствующих, что
у меня, например, сейчас же созрел в голове вопрос: который из двух коллежских асессоров, Сенечка или Павлуша,
будет раньше произведен в надворные советники?
— Никогда
у нас этого в роду
не было. Этой гадости. А теперь, представь себе, в самом семействе… Поверишь ли, даже относительно меня… Ну, фрондер я — это так. Ну, может
быть, и нехорошо, что в моих летах… допустим и это! Однако какой же я, в сущности, фрондер? Что я такое ужасное проповедую?.. Так что-нибудь…
— Аттестовать на всех распутиях
будут. Павел-то
у меня совестлив, а они — наглые. Ведь можно и похвалить так, что после дома
не скажешься. Намеднись Павел-то уж узнал, что начальник хотел ему какое-то"выигрышное"дело поручить, а Семен Григорьич отсоветовал. Мой брат, говорит, очень усердный и достойный молодой человек, но дела, требующие блеска,
не в его характере.
До сих пор эти стихи
не могу забыть… И как мы тогда на него радовались! Думали, что
у нас в семействе свой Державин
будет!
— Да вот поделиться с нами твоими воспоминаниями, рассказать l'histoire intime de ton coeur… [твою интимную сердечную историю… (франц.)] Ведь ты любил — да? Ну, и опиши нам, как это произошло… Comment cela t'est venu [Как это случилось с тобой (франц.)] и что потом
было… И я тогда, вместе с другими, прочту… До сих пор, я, признаюсь, ничего твоего
не читала, но ежели ты про любовь… Да! чтоб
не забыть! давно я хотела
у тебя спросить: отчего это нам, дамам, так нравится, когда писатели про любовь пишут?
Но это-то именно и наполняет мое сердце каким-то загадочным страхом. По мнению моему, с таким критериумом нельзя жить, потому что он прямо бьет в пустоту. А между тем люди живут. Но
не потому ли они живут, что представляют собой особенную породу людей, фасонированных ad hoc [для этой именно цели (лат.)] самою историей, людей,
у которых нет иных перспектив, кроме одной: что, может
быть, их и
не перешибет пополам, как они того всечасно ожидают…
И
не потому
не потечет, что ни млека, ни меда
у нас нет, — это вопрос особливый, — а потому, что нет и
не будет конца-краю самой управе.
Ах, тетенька! Вот то-то и
есть, что никаких подобных поводов
у нас нет!
Не забудьте, что даже торжество умиротворения, если оно когда-нибудь наступит,
будет принадлежать
не Вздошникову,
не Распротакову и даже
не нам с вами, а все тем же Амалат-бекам и Пафнутьевым, которые
будут по его поводу лакать шампанское и испускать победные клики (однако ж,
не без угрозы), но никогда
не поймут и
не скажут себе, что торжество обязывает.
У него взгляд на это дело количественный, а
не качественный, и сверх того он находит отличное подкрепление этому взгляду в старинной пословице:
было бы болото, а черти
будут, которая тоже значительно облегчает его при отправлении обязанностей.
— Еще бы! ведь я до сих пор только растравляю… на что похоже! Правда, я растравляю, потому что этого требует необходимость, но все-таки, если б
у меня
не было в виду уврачевания — разве я мог бы так бодро смотреть в глаза будущему, как я смотрю теперь?
Из этого вы видите, что мое положение в свете несколько сомнительное.
Не удалось мне, милая тетенька, и невинность соблюсти, и капитал приобрести. А как бы это хорошо
было! И вот, вместо того, я живу и хоронюсь. Только одна утеха
у меня и осталась: письменный стол, перо, бумага и чернила. Покуда все это под рукой, я сижу и
пою: жив, жив курилка,
не умер! Но кто же поручится, что и эта утеха внезапно
не улетучится?
— Конечно, все. Там — горы,
у нас — паспорты; там тепло,
у нас — холодно; там местоположение —
у нас нет местоположения; там сел да поехал, а
у нас в каждом месте: стой, сказывай, кто таков! какой такой человек
есть? Нет, вашество, нам впору попросту, без затей прожить, а
не то чтобы что!
— Ничего
не сказал. Только удивился, когда я ему плюху вклеила, да немного погодя промолвил:
есть хочу! Хорошо, что
у меня от обеда целый холодный ростбиф остался!
— Нет, ты представь себе, если б
у меня этого ростбифа
не было! куда бы я девалась? И то везде говорят, что я все сама
ем, а детей голодом морю, а тут еще такой скандал!
Насилу они от меня уехали. Но замечательно, что когда"Индюшка"распростилась со мной, а прапорщик собрался
было, проводивши мать, остаться
у меня, то первая
не допустила до этого.
Если б
у него
был в виду результат, если б деятельность его развивалась логически и он сознавал ясно, куда ему надлежит прийти, — он наверное
не отдал бы всего себя в жертву разношерстной сутолоке, которой вдобавок и конца нет.
В фельетоне фельетонист Трясучкин уверяет, что никогда ему
не было так весело, как вчера на рауте
у княгини Насофеполежаевой.
Ибо никогда
не была психология в фаворе
у улицы, а нынче она удовлетворяется ею меньше, нежели когда-нибудь. Помилуйте! до психологии ли тут, когда в целом организме нет места, которое бы
не щемило и
не болело!
Не дальше как вчера я
был на рауте
у тайного советника Грызунова (кроме медалей, имеет знак отличия мужского ордена для ношения по установлению).
Таких Лжедимитриев нынче, милая тетенька, очень много. Слоняются, постылые тушинцы, вторгаются в чужие квартиры, останавливают прохожих на улицах и хвастают, хвастают без конца. Один — табличку умножения знает; другой — утверждает, что Россия — шестая часть света, а третий без запинки разрешает задачу"летело стадо гусей". Все это — права на признательность отечества; но когда наступит время для признания этих прав удовлетворительными, чтобы стоять
у кормила — этого я сказать
не могу. Может
быть, и скоро.
Начал язвить, что хоть
у него дома платков и много, но из этого еще
не явствует, чтоб дозволительно
было воровать; что платок
есть собственность, которую потрясать
не менее предосудительно, как и всякую другую, что он и прежде
не раз закаивался ездить на вечера с фокусниками, а впредь уж, конечно, его на эту удочку
не поймают; что, наконец, он в эту самую минуту чувствует потребность высморкаться и т. д.
Что же касается до обвинения его лично в краже платка, то платок этот, действительно,
у него в кармане, но каким путем он туда попал — этого он
не ведает, потому что
был в то время в беспамятстве.
Не зная, чем наполнить конец вечера (
было только половина двенадцатого, а ужина
у Грызуновых
не полагалось), он с тоской обводил глазами присутствующих, как бы вызывая охотников на состязание.
Тогда между присутствующими поднялся настоящий вой. Рукоплескали, стучали ногами, обнимали друг друга, поздравляли с"обновлением", кричали, что Россия
не погибнет, а кто-то даже запел:"Коль славен"… Один Ноздрев
был как будто смущен: очевидно, он
не ожидал, что явится новый Ян Усмович, который переймет
у него славу…
За гробом, впереди всех, следовал Стрекоза, совсем расстроенный; по бокам
у него неизвестно откуда вынырнули Удав и Дыба, которые, как теперь оказалось,
были произведены Аракчеевым из кантонистов в первый классный чин и вследствие этого очень уважали покойную бабеньку, но при жизни к ней
не ходили, потому что она, по привычке, продолжала называть их кантонистами.
—
Было у нас этих опытов! довольно
было! — воскликнул он, —
были и"веянья"!
были и целые либеральные вакханалии! и даже диктатура сердца
была! Только теперь уж больше
не будет! Аттанде-с. С"веяниями"-то придется повременить… да-с!
Дядя Григорий Семеныч сидел и корчился. Неоднократно он порывался переменить разговор, но это положительно
не удавалось, потому что все головы
были законопачены охранительным хламом, да и
у него самого мыслительный источник словно иссяк. Наконец он махнул рукой, шепнув мне...
За табльдотом мы познакомились. Оказалось, что он помпадур, и что
у него
есть"вверенный ему край", в котором он наступает на закон. Нигде в другом месте —
не то что за границей, а даже в отечестве — он, милая тетенька, наступать на закон
не смеет (составят протокол и отошлют к мировому), а въедет в пределы"вверенного ему края" — и наступает безвозбранно. И, должно
быть, это занятие очень достолюбезное, потому что за границей он страшно по нем тосковал, хотя всех уверял, что тоскует по родине.