Неточные совпадения
А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна
у ней на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: «Живешь, дескать, ты, дармоедка,
у нас,
ешь и
пьешь, и теплом пользуешься», а что тут
пьешь и
ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки
не видят!
Ни словечка при этом
не вымолвила, хоть бы взглянула, а взяла только наш большой драдедамовый [Драдедам — тонкое (дамское) сукно.] зеленый платок (общий такой
у нас платок
есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и лицо и легла на кровать лицом к стенке, только плечики да тело все вздрагивают…
Платьев-то нет
у ней никаких… то
есть никаких-с, а тут точно в гости собралась, приоделась, и
не то чтобы что-нибудь, а так, из ничего всё сделать сумеют: причешутся, воротничок там какой-нибудь чистенький, нарукавнички, ан совсем другая особа выходит, и помолодела и похорошела.
«Я, конечно, говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и что сверх того без вас
у нас худо пошло (слышите, слышите!), то и надеюсь, говорит, теперь на ваше благородное слово», то
есть все это, я вам скажу, взяла да и выдумала, и
не то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с!
Ну-с, государь ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул, поднял голову и в упор посмотрел на своего слушателя), ну-с, а на другой же день, после всех сих мечтаний (то
есть это
будет ровно пять суток назад тому) к вечеру, я хитрым обманом, как тать в нощи, похитил
у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул, что осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж
не помню, и вот-с, глядите на меня, все!
Замечательно, что Раскольников,
быв в университете, почти
не имел товарищей, всех чуждался, ни к кому
не ходил и
у себя принимал тяжело.
Подле бабушкиной могилы, на которой
была плита,
была и маленькая могилка его меньшого брата, умершего шести месяцев и которого он тоже совсем
не знал и
не мог помнить: но ему сказали, что
у него
был маленький брат, и он каждый раз, как посещал кладбище, религиозно и почтительно крестился над могилкой, кланялся ей и целовал ее.
Это
была высокая, неуклюжая, робкая и смиренная девка, чуть
не идиотка, тридцати пяти лет, бывшая в полном рабстве
у сестры своей, работавшая на нее день и ночь, трепетавшая перед ней и терпевшая от нее даже побои.
Возвратясь с Сенной, он бросился на диван и целый час просидел без движения. Между тем стемнело; свечи
у него
не было, да и в голову
не приходило ему зажигать. Он никогда
не мог припомнить: думал ли он о чем-нибудь в то время? Наконец он почувствовал давешнюю лихорадку, озноб, и с наслаждением догадался, что на диване можно и лечь… Скоро крепкий, свинцовый сон налег на него, как будто придавил.
У него
был еще складной садовый ножик; но на нож, и особенно на свои силы, он
не надеялся, а потому и остановился на топоре окончательно.
Но каково же
было его изумление, когда он вдруг увидал, что Настасья
не только на этот раз дома,
у себя в кухне, но еще занимается делом: вынимает из корзины белье и развешивает на веревках!
«Так, верно, те, которых ведут на казнь, прилепливаются мыслями ко всем предметам, которые им встречаются на дороге», — мелькнуло
у него в голове, но только мелькнуло, как молния; он сам поскорей погасил эту мысль… Но вот уже и близко, вот и дом, вот и ворота. Где-то вдруг часы пробили один удар. «Что это, неужели половина восьмого?
Быть не может, верно, бегут!»
Стараясь развязать снурок и оборотясь к окну, к свету (все окна
у ней
были заперты, несмотря на духоту), она на несколько секунд совсем его оставила и стала к нему задом. Он расстегнул пальто и высвободил топор из петли, но еще
не вынул совсем, а только придерживал правою рукой под одеждой. Руки его
были ужасно слабы; самому ему слышалось, как они, с каждым мгновением, все более немели и деревенели. Он боялся, что выпустит и уронит топор… вдруг голова его как бы закружилась.
И, наконец, когда уже гость стал подниматься в четвертый этаж, тут только он весь вдруг встрепенулся и успел-таки быстро и ловко проскользнуть назад из сеней в квартиру и притворить за собой дверь. Затем схватил запор и тихо, неслышно, насадил его на петлю. Инстинкт помогал. Кончив все, он притаился
не дыша, прямо сейчас
у двери. Незваный гость
был уже тоже
у дверей. Они стояли теперь друг против друга, как давеча он со старухой, когда дверь разделяла их, а он прислушивался.
Контора
была от него с четверть версты. Она только что переехала на новую квартиру, в новый дом, в четвертый этаж. На прежней квартире он
был когда-то мельком, но очень давно. Войдя под ворота, он увидел направо лестницу, по которой сходил мужик с книжкой в руках; «дворник, значит; значит, тут и
есть контора», и он стал подниматься наверх наугад. Спрашивать ни
у кого ни об чем
не хотел.
Не замечая никого во дворе, он прошагнул в ворота и как раз увидал, сейчас же близ ворот, прилаженный
у забора желоб (как и часто устраивается в таких домах, где много фабричных, артельных, извозчиков и проч.), а над желобом, тут же на заборе, надписана
была мелом всегдашняя в таких случаях острота: «Сдесь становитца воз прещено».
«Если действительно все это дело сделано
было сознательно, а
не по-дурацки, если
у тебя действительно
была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и
не заглянул в кошелек и
не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще
не видал… Это как же?»
Тот
был дома, в своей каморке, и в эту минуту занимался, писал, и сам ему отпер. Месяца четыре, как они
не видались. Разумихин сидел
у себя в истрепанном до лохмотьев халате, в туфлях на босу ногу, всклокоченный, небритый и неумытый. На лице его выразилось удивление.
—
Не надо, — сказал он, — я пришел… вот что:
у меня уроков никаких… я хотел
было… впрочем, мне совсем
не надо уроков…
— Да, мошенник какой-то! Он и векселя тоже скупает. Промышленник. Да черт с ним! Я ведь на что злюсь-то, понимаешь ты это? На рутину их дряхлую, пошлейшую, закорузлую злюсь… А тут, в одном этом деле, целый новый путь открыть можно. По одним психологическим только данным можно показать, как на истинный след попадать должно. «
У нас
есть, дескать, факты!» Да ведь факты
не всё; по крайней мере половина дела в том, как с фактами обращаться умеешь!
Больше я его на том
не расспрашивал, — это Душкин-то говорит, — а вынес ему билетик — рубль то
есть, — потому-де думал, что
не мне, так другому заложит; все одно — пропьет, а пусть лучше
у меня вещь лежит: дальше-де положишь, ближе возьмешь, а объявится что аль слухи пойдут, тут я и преставлю».
Кох сдурил и пошел вниз; тут убийца выскочил и побежал тоже вниз, потому никакого другого
у него
не было выхода.
— Я, конечно,
не мог собрать стольких сведений, так как и сам человек новый, — щекотливо возразил Петр Петрович, — но, впрочем, две весьма и весьма чистенькие комнатки, а так как это на весьма короткий срок… Я приискал уже настоящую, то
есть будущую нашу квартиру, — оборотился он к Раскольникову, — и теперь ее отделывают; а покамест и сам теснюсь в нумерах, два шага отсюда,
у госпожи Липпевехзель, в квартире одного моего молодого друга, Андрея Семеныча Лебезятникова; он-то мне и дом Бакалеева указал…
— Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе
не об уличном пении говорил, — я люблю, как
поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда
у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…
Раскольников пошел прямо и вышел к тому углу на Сенной, где торговали мещанин и баба, разговаривавшие тогда с Лизаветой; но их теперь
не было. Узнав место, он остановился, огляделся и обратился к молодому парню в красной рубахе, зевавшему
у входа в мучной лабаз.
— Как! Вы здесь? — начал он с недоумением и таким тоном, как бы век
был знаком, — а мне вчера еще говорил Разумихин, что вы все
не в памяти. Вот странно! А ведь я
был у вас…
— Кто? Вы? Вам поймать? Упрыгаетесь! Вот ведь что
у вас главное: тратит ли человек деньги или нет? То денег
не было, а тут вдруг тратить начнет, — ну как же
не он? Так вас вот этакий ребенок надует на этом, коли захочет!
В контору надо
было идти все прямо и при втором повороте взять влево: она
была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две улицы, — может
быть, безо всякой цели, а может
быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то на ухо. Он поднял голову и увидал, что стоит
у тогодома,
у самых ворот. С того вечера он здесь
не был и мимо
не проходил.
Посреди улицы стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков
не было, и сам кучер, слезши с козел, стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские.
У одного из них
был в руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой,
у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
— Ради бога, успокойтесь,
не пугайтесь! — говорил он скороговоркой, — он переходил улицу, его раздавила коляска,
не беспокойтесь, он очнется, я велел сюда нести… я
у вас
был, помните… Он очнется, я заплачу!
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти
не было, и
было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна
не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и
не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме.
Мармеладов
был в последней агонии; он
не отводил своих глаз от лица Катерины Ивановны, склонившейся снова над ним. Ему все хотелось что-то ей сказать; он
было и начал, с усилием шевеля языком и неясно выговаривая слова, но Катерина Ивановна, понявшая, что он хочет просить
у ней прощения, тотчас же повелительно крикнула на него...
Я тогда Заметова немного поколотил, — это между нами, брат; пожалуйста, и намека
не подавай, что знаешь; я заметил, что он щекотлив;
у Лавизы
было, — но сегодня, сегодня все стало ясно.
— То
есть не в сумасшедшие. Я, брат, кажется, слишком тебе разболтался… Поразило, видишь ли, его давеча то, что тебя один только этот пункт интересует; теперь ясно, почему интересует; зная все обстоятельства… и как это тебя раздражило тогда и вместе с болезнью сплелось… Я, брат, пьян немного, только черт его знает,
у него какая-то
есть своя идея… Я тебе говорю: на душевных болезнях помешался. А только ты плюнь…
А я всю ночь здесь ночую, в сенях, он и
не услышит, а Зосимову велю ночевать
у хозяйки, чтобы
был под рукой.
Авдотья Романовна
была замечательно хороша собою — высокая, удивительно стройная, сильная, самоуверенная, — что высказывалось во всяком жесте ее и что, впрочем, нисколько
не отнимало
у ее движений мягкости и грациозности.
Это
был портрет Дунечкинова лица, только двадцать лет спустя, да кроме еще выражения нижней губки, которая
у ней
не выдавалась вперед.
— Уверяю, заботы немного, только говори бурду, какую хочешь, только подле сядь и говори. К тому же ты доктор, начни лечить от чего-нибудь. Клянусь,
не раскаешься.
У ней клавикорды стоят; я ведь, ты знаешь, бренчу маленько;
у меня там одна песенка
есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие любит, — ну, с песенки и началось; а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю,
не раскаешься!
И, однако ж, одеваясь, он осмотрел свой костюм тщательнее обыкновенного. Другого платья
у него
не было, а если б и
было, он,
быть может, и
не надел бы его, — «так, нарочно бы
не надел». Но во всяком случае циником и грязною неряхой нельзя оставаться: он
не имеет права оскорблять чувства других, тем более что те, другие, сами в нем нуждаются и сами зовут к себе. Платье свое он тщательно отчистил щеткой. Белье же
было на нем всегда сносное; на этот счет он
был особенно чистоплотен.
— Так вот, Дмитрий Прокофьич, я бы очень, очень хотела узнать… как вообще… он глядит теперь на предметы, то
есть, поймите меня, как бы это вам сказать, то
есть лучше сказать: что он любит и что
не любит? Всегда ли он такой раздражительный? Какие
у него желания и, так сказать, мечты, если можно? Что именно теперь имеет на него особенное влияние? Одним словом, я бы желала…
— Ах,
не знаете? А я думала, вам все уже известно. Вы мне простите, Дмитрий Прокофьич,
у меня в эти дни просто ум за разум заходит. Право, я вас считаю как бы за провидение наше, а потому так и убеждена
была, что вам уже все известно. Я вас как за родного считаю…
Не осердитесь, что так говорю. Ах, боже мой, что это
у вас правая рука! Ушибли?
— Как, он
у вас
был и ночью? — спросил Раскольников, как будто встревожившись. — Стало
быть, и вы тоже
не спали после дороги?
— Ба! да и ты… с намерениями! — пробормотал он, посмотрев на нее чуть
не с ненавистью и насмешливо улыбнувшись. — Я бы должен
был это сообразить… Что ж, и похвально; тебе же лучше… и дойдешь до такой черты, что
не перешагнешь ее — несчастна
будешь, а перешагнешь, — может, еще несчастнее
будешь… А впрочем, все это вздор! — прибавил он раздражительно, досадуя на свое невольное увлечение. — Я хотел только сказать, что
у вас, маменька, я прощения прошу, — заключил он резко и отрывисто.
–…
У ней, впрочем, и всегда
была эта… привычка, и как только пообедала, чтобы
не запоздать ехать, тотчас же отправилась в купальню… Видишь, она как-то там лечилась купаньем;
у них там ключ холодный
есть, и она купалась в нем регулярно каждый день, и как только вошла в воду, вдруг с ней удар!
— Совсем тебе
не надо, оставайся! Зосимов ушел, так и тебе надо.
Не ходи… А который час?
Есть двенадцать? Какие
у тебя миленькие часы, Дуня! Да что вы опять замолчали? Все только я да я говорю…
— А вот ты
не была снисходительна! — горячо и ревниво перебила тотчас же Пульхерия Александровна. — Знаешь, Дуня, смотрела я на вас обоих, совершенный ты его портрет, и
не столько лицом, сколько душою: оба вы меланхолики, оба угрюмые и вспыльчивые, оба высокомерные и оба великодушные… Ведь
не может
быть, чтоб он эгоист
был, Дунечка? а?.. А как подумаю, что
у нас вечером
будет сегодня, так все сердце и отнимется!
Она ужасно рада
была, что, наконец, ушла; пошла потупясь, торопясь, чтобы поскорей как-нибудь уйти
у них из виду, чтобы пройти как-нибудь поскорей эти двадцать шагов до поворота направо в улицу и остаться, наконец, одной, и там, идя, спеша, ни на кого
не глядя, ничего
не замечая, думать, вспоминать, соображать каждое сказанное слово, каждое обстоятельство.
— Я ведь и
не знал, что ты тоже
у старухи закладывал. И… и… давно это
было? То
есть давно ты
был у ней?
— Когда?.. — приостановился Раскольников, припоминая, — да дня за три до ее смерти я
был у ней, кажется. Впрочем, я ведь
не выкупить теперь вещи иду, — подхватил он с какою-то торопливою и особенною заботой о вещах, — ведь
у меня опять всего только рубль серебром… из-за этого вчерашнего проклятого бреду!
«Важнее всего, знает Порфирий иль
не знает, что я вчера
у этой ведьмы в квартире
был… и про кровь спрашивал? В один миг надо это узнать, с первого шагу, как войду, по лицу узнать; и-на-че… хоть пропаду, да узнаю!»